Про меня все и думать забыли, я теперь всем неинтересный стал. Только уже после звонка завуч сказала Людочке, Борька сам слышал:
— Тихонов вам, конечно, помог создать проблемную ситуацию, но лентяй он невероятный, я это вам еще после прошлого урока говорила и своего мнения менять не намерена.
Ну и пусть! Ситуацию какую-то еще выдумала! Больно мне надо помогать проблемы кому-то создавать. У меня и своих хватает!
ПИСЬМО ИЗ ПРОШЛОГО
Воскресный черный рынок в лесу Григорий Александрович Боровой называл «поганкой», посещать его считал унизительным. И все-таки иногда не выдерживал, унижался: садился, проклиная себя за малодушие, на троллейбус и ехал в лес, к больнице пароходства.
Официальные еженедельные сборы, конечно, хорошо; без сборов филателист закиснет, зачахнет, заплесневеет, у него нарушится пищеварение, пропадет аппетит, начнет скакать, словно необъезженный конь, давление, откажут нервы. А это уж совсем худо, человек без нервов — что машина без тормозов! Сборы — слава им! — не допускают до беды: встретятся филателисты, посудачат, поделятся новостями и слухами, полистают друг у друга кляссеры — глядишь, на всю неделю зарядка. Одну, вторую, пятую… А на шестую коллекционер начинает скучать, ему нужны новые лица, новые кляссеры, в клубе ему уже не с кем меняться, он заранее знает, какие марки ему предложит Виктор Евгеньевич и какие Евгений Викторович. И его собственный обменный фонд здесь уже никого не интересует. Крепится он, крепится, а потом… едет на «поганку», Едет, потому что там можно приобрести и редкие марки, и почтовые конверты или открытки с уникальным гашением, и филателистическую литературу. Предлагали это богатство либо отъявленные спекулянты, либо люди, совершенно не сведущие в коллекционировании, но прослышавшие, будто «около больнички можно что хошь загнать, хошь петушиный крик, хошь луну в небе — на все покупатель сыщется!». Они перетряхивали заброшенные на чердаках и в чуланах столетние сундуки и волокли на «поганку» кипы старых журналов, книги с пожелтевшими страницами, бабушкины шляпы со страусиными перьями, прадедушкины медали, древние деньги и письма.
В тот воскресный июньский день Боровому здорово повезло: он купил несколько довольно редких марок, за которыми охотился уже несколько лет. Мурлыча песенку про улыбку и голубой ручеек, Григорий Александрович направился домой. Он уже почти вышел к дороге, откуда было рукой подать до троллейбусной остановки, когда его остановила маленькая сухощавая старушка в длинной кофте. В руке она держала потрепанную хозяйственную сумку.
— Погляди, батюшка, сделай милость! — попросила она, лаская Борового добрыми слезящимися глазами. — Наш завклубом говорит — большие деньги взять можно, ежели с умом продавать, а я все думаю: неужто найдется дурак, такое фу-фу покупать станет?
С этими словами она достала из сумки самодельную шкатулку, выложенную ракушками, и протянула ее Григорию Александровичу.
— Не откажи, батюшка!
В шкатулке лежали почтовые открытки времен Великой Отечественной войны: танковая атака, подвиг капитана Гастелло, эпизоды боев, знаменитый таран Виктора Талалихина… На одной открытке был изображен мальчик, подсаживающий маленького братишку, чтобы тот мог опустить в почтовый ящик письмо. И подпись: «Папе на фронт». Все открытки прошли полевую почту, на всех чернела примета военного времени: «Просмотрено военной цензурой».
— Найдется, найдется дурак! — рассмеялся Григорий Александрович, возвращая старушке ее богатство. И назвал примерную стоимость.
— Ишь ты! — удивилась она. — Выходит, не соврал! Да и то, какой бы ему интерес врать?
В ее глазах вдруг мелькнуло подозрение:
— А может, у тебя свой резон имеется? Может, ты сам купить вздумал, вот и занизил?
Увидев, что ее слова обидели человека, она добавила:
— Ты на меня, старую, не серчай! Кому ж свое упускать охота? Бери, если желаешь, я тебе за подмогу скощу!
— Спасибо! — усмехнулся Боровой. — Только мне эти не нужны. У меня такие есть и в гораздо лучшем состоянии. Вот если бы у вас нашлось с ленинградским гашением… Понимаете, это моя тема — почта блокадного Ленинграда.
— Есть, есть ленинградская! — обрадовалась она. — Завклубом сказывал — шибко дорогая, только, говорит, настоящего покупателя найти, понимающего! И про это самое, про погашение тоже поминал!
Она порылась в сумке и извлекла из ее недр завернутый в пожелтевшую газету пакет.
— Глянь-ка!
В пакете была всего одна открытка. Обычная довоенная открытка, не иллюстрированная, со стандартной маркой, на которой стоял четкий, не тронутый временем штемпель: «Ленинград 21 06 41».
Двадцать первое июня сорок первого года! Последний день мира! Последняя мирная почта из Ленинграда.
Сглотнув слюну, не отрываясь, смотрел Григорий Александрович Боровой на неказистую, ничем с виду не привлекательную открытку. Но для него она полна была огромного смысла. И не только филателистического. В субботу двадцать первого июня сорок первого года они с матерью уезжали из Ленинграда в Минск, куда за месяц до этого был переведен отец — командир Красной Армии. Они бы и раньше уехали к нему, но решили подождать, когда Гриша закончит девятый класс.
Боровой оторвал взгляд от штемпеля и перевел его чуть ниже, туда, где значились адрес и фамилия адресата.
Будь на месте Григория Александровича кто-нибудь другой, он бы вряд ли смог разобрать хоть одно слово: текст, написанный треть века назад, окончательно выцвел, стерся, оставив после себя лишь едва различимый след. Да и Григорий Александрович тоже ничего бы не разобрал, если бы сразу за типографским грифом «Кому» стояла другая фамилия и написана она была бы другим почерком. Но открытка была написана именно тем почерком и адресована именно тому человеку!
— «Боровому Грише», — прочитал он.
На лбу его вздулась вишнево-красная жила, глаза не видели ничего, кроме этих двух слов. Еще через мгновение они уже вообще ничего не видели в реальном мире, и Григорий Александрович Боровой оказался в том далеком времени, когда его называли без всякого отчества — Гришей, Гришкой или Бором.
Бором назвала его Аня. Они тогда учились в восьмом… нет, в седьмом классе. Точно, в седьмом, это было в первый год, когда Аня пришла в их школу. О знаменитом физике Нильсе Боре никогда никто из ребят и слыхом не слыхал. И Аня не слыхала. А когда услыхали, переиначивать уже не стали. То ли потому, что Гриша здорово сёк по физике и математике, то ли потому, что клички голосованием не присваиваются. А если бы и присваивались, то Аня все равно была против переиначивания, а раз она была бы против, то и другие тоже.
— Что с тобой? — донесся до него участливый голос старушки. — Смотри, руки-то как дрожат, словно курей воровал! Неужто и взаправду такое сокровище?
— Да, да, взаправду, — машинально произнес Боровой. — Да, да…
А сам силился разобрать, что же написала ему, вернее — не ему, а Грише Бору почти сорок лет назад его одноклассница Аня Тимофеева.
Аня писала пером «рондо». Пользоваться этими перьями у них в школе запрещалось, но на Аню запрет не распространялся. Почерк у нее был особый — буквы квадратные, каждая отдельно, вроде одинаковых домиков. Этими домиками застраивались все стенгазеты — сотни улочек-строчек, и читать их было одно удовольствие. Разобрать их сейчас, через столько лет, смог только он.
— «Сегодня днем на вокзале, — прочитал Григорий Александрович, — я хотела сказать тебе, что я, наверно, очень плохой человек. Я страшная эгоистка! Не спорь, пожалуйста! Я не любила тебя, Гриша.