или, хуже того, пытался вдолбить мнения безнравственные, «мапа» вспоминал чеховского субъекта, который так хрустнул огурцом, что лошадь удивленно обернулась:
— Сколько на свете политических крикунов и громогласных «обещальников», которые даже лошадей изумляют!
«Мапа» хотел подчеркнуть, что чеховские рассказы годятся почти на любые случаи жизни: близко ли от огурца до политики?
— А рассказ «Шуточка»?! — восхищался папа. — С любовью не шутят. Как с оружием… — Мне показалось, он подумал о себе и о маме. — Но Антону Павловичу можно. Пожалуйста… Для гениев общепринятые правила не годятся. Они их сами для себя создают. «Вырабатывают»…
Мама раньше всех успела поздравить папу с премией, не забыв упомянуть, что впервые он был премирован «при ней». Она любила тех, кто получал премии… Не по-женски, конечно, а как бы на всякий случай, исходя из практических соображений и надобностей. По-женски она влюбилась в какое-то «официальное» ничтожество мужского рода, которое повелевало специалистами и по отечественной, и по заграничной культуре. Может быть, я был не вполне объективен, ненавидя то «официальное» ничтожество, как некое чудовище, отобравшее у нас маму.
— Сердцу не прикажешь, — защищал маму «мапа».
Приказывать он не умел никому.
Мы с папой были не просто неразлучны. Но и неразделимы, как бы слились во всем. И в профессии тоже… Папа очень хотел, чтобы я превзошел его как знаток зарубежной культуры. Это желание было возвышенным, но нереальным, невыполнимым… Поэтому я не возражал: зачем отбирать мечту?
Пережить разлуку с мамой ему помогло лишь то, что он делил любовь к ней с любовью к создателям классики — Чехову, Грибоедову…
…Обожать собственных жен было странной (и, по-видимому, наследственной) особенностью мужской половины нашей семьи.
Папа более не женился… А я успел до отъезда в Соединенные Штаты соединиться с Кирой Нефедовой.
Папу пригласили на три года читать лекции. Название всему циклу подсказала его книга: «Смех сквозь слезы, или Слезы сквозь смех…».
Папа известил американский университет, что без сына прибыть не сможет.
Кира слыла специалистом по литературе среднеазиатских народов, и у меня было подозрение, что в Америке ее профессия особым спросом пользоваться не будет. Зато сама Кира с первого же дня начала там пользоваться не «особым», а сногсшибательным спросом у мужчин вне зависимости от их национальной принадлежности. Но спрос — это не предложение, а возможность измены — еще не измена. «Выбрала-то Кира меня! — успокаивала мужская гордыня. — Сколько за ней увивалось поклонников, но она…»
Кира была доцентом. В любви же — профессором и академиком… Я был особенно заворожен, потому что сам оказался в той сфере профаном и дилетантом. А ее сделали академиком не знания и не опыт, а только наитие. В этом она меня полностью убедила. И еще в том, что ей, кроме меня, никто на свете не нужен. Банальное, конечно, признание, но в него так хочется верить, что оно каждый раз кажется произнесенным впервые.
Еще Кира поняла, что мы с папой неразделимы и потому завоевать меня, не завоевав его (пусть по-другому!), нельзя. И тут вдруг выяснилось, что больше всех — разумеется, после нас с папой — она любит Грибоедова и Марка Твена. И до того верна этой привязанности, что говорила: «Марк Твен поступил бы в подобном случае, я думаю, так…», «Грибоедов, я полагаю, принял бы в этой ситуации такое решение…». Чехова и О'Генри она ради достоверности опустила. Неправдоподобно было бы обожать всех, о ком папа написал книгу и собирался читать лекции.
Итак, мы с «мапа» оба были наповал завоеваны: я — женскими чарами, а он — единством литературных пристрастий.
Кира казалась завоевательницей по профессии. Ее ближайшие и дальние предки тоже происходили из Средней Азии, как и произведения, на которых она была воспитана. Можно было бы сказать, что в Кириных глазах, особенно когда она их прищуривала — то вопросительно, то с подозрением, то угрожающе, — возникало нечто от Чингисхана… Так можно было бы сказать, если б Чингисхан покорял одних только бабников, а не народы и государства…
В стране началась «перестройка»… Экономические реформы буксовали. И тогда поняли, что переименовать улицу или город, издать стихи, которые раньше в рукописях с риском передавались из рук в руки, и даже отпустить на время лауреата международных премий в Америку вместе с семьей — все это было проще, чем накормить, одеть, предоставить крышу над головой. И нас отпустили: усилий для этого никаких не требовалось, а резонанс получился обширный. «Где зажим? Вот пригласили профессора с сыном и невесткой за океан — и никаких проблем!» Это выглядело уж не «оттепелью», а роскошным курортным летом.
Месяца за полтора до отъезда папу прихватил желчный пузырь. Папа и желчь — это были понятия антиподные. Поскольку камней за пазухой он не держал, все они сосредоточились в пузыре. Кира несказанно разволновалась… Отыскала хирурга, который «щелкал» желчные пузыри как семечки. Она ежедневно моталась в больницу по два или три раза — и ускоренно подняла папу на ноги. Мне даже почудилось, что скорей, чем ему хотелось бы… так как все полтора месяца лекции по зарубежной литературе, согласно папиному упорному настоянию, вместо него читал я. Ранее мне не доводилось всходить на кафедру: я развивал и обогащал литературоведение лишь в стенах научного института. Кстати, странное выражение: как можно что-либо делать, находясь в «стенах»? Туда можно только замуровать…
В начале новой дороги невозможно предсказать, чем она кончится, куда выведет и к чему приведет. Это та сложность, та тревожная неизвестность, которые обрушиваются на отбывающих за рубеж. Если речь идет о длительном путешествии…
Для меня первой неожиданностью стало то, что в американском университете было заявлено:
— Мы счастливы, что курс лекций о смехе и слезах у нас прочитает Марк Волынский.
Заместитель ректора улыбнулся так, как умеют улыбаться, преподнося какой-нибудь сомнительный сюрприз, только американцы. Контракт еще не был подписан — и я подумал, что он оговорился. Ну, перепутал папино имя с моим. Что такого? Случается…
— Лекции будет читать не Марк, а Георгий Волынский! — внятно поправил я.
Кира под столом наступила мне на ногу. Но не томно, от чего я замирал, а остро и зло, отчего впору было и вскрикнуть.
— Но в своем последнем письме, которое мы получили на днях, Георгий Волынский сообщил нам, что он и сын — это одно и то же. Только сын талантливее его и читает лекции гораздо успешнее.
— Не верьте ему! — вскричал я.
— Но мы приглашаем лишь тех, кому можно верить.
— В данном случае, — продолжал горячиться я, — заговорили отцовские чувства. У вас ведь есть дети?
— О да… Безусловно!
— И вы тоже, я уверен, захотели бы уступить дорогу своему сыну. Или дочери…
— Ни в коем случае! Каждый сам отвечает за свою дорогу. Никто никому ничего уступать не должен.
— Но вы же читали книги моего отца! — Впервые я вслух так назвал папу. — О Марке Твене, О'Генри, Чехове…
Через несколько секунд я уразумел, что и самих этих знаменитостей проректор читал, вероятно, в далеком детстве и не слишком внимательно.
— К тому же, — произнес он, подчеркивая, что завершает беседу, — Георгию уже шестьдесят пять (пенсионный возраст!), а Марку всего тридцать.
Он говорил о нас так, как будто в кабинете мы отсутствовали. Но Кира присутствовала для него бесспорно: он игриво и по-американски улыбчиво поглядывал на нее, ловя на лету ответные улыбчивость и игривость.
— Но ведь можно быть идиотом в тридцать лет и мудрецом в семьдесят пять! — наступательно возразил я.
И тут папа подал голос:
— Почему в тридцать надо быть… идиотом?
— Я не сказал, что надо, а сказал «можно», — так же убежденно, как проректору, возразил я и папе. — Возраст, подобно национальности, тут не имеет значения.
Кира снова, без малейшей игривости, наступила мне на ногу. «Да, татаро-монгольское иго было нелегким!» — подумал я. И, не поддаваясь игу, наступил в ответ на ногу ей. Да так, что она укусила собственную губу… Нет, между нею и папой я выбирал его. Я не собирался становиться предателем…
— Вы ведь не в грузчики приглашали моего отца! А как исследователя литературы… В этом случае нужна не физическая сила, а сила ума! Как я понимаю… — Мы с проректором все понимали различно. — Силой же ума мой отец превзойдет нас всех!
«И меня тоже?» — удивленно спросил взгляд американца.
Кира уже не наступала мне на ногу. Она бесилась безнадежно и молча.
— Я думаю, что предложение университета для тебя, Марк, очень почетно, — негромко, но с несвойственной ему безапелляционностью произнес папа. — Я действительно пенсионер. Недавно перенес операцию…
Это он сообщил по-английски. И как я понял, нарочно, чтобы оснастить проректора аргументами.
— Гёте тоже творил в пенсионном возрасте. И Толстой…
— Ну зачем такие сравнения?
«Неужели папа, полный неостановимой работоспособности и не представлявший себе жизнь без студентов, в общении с которыми молодел, — неужели он устроил все это лишь для меня? — второпях, но напряженно размышлял я. — И ради меня решил пожертвовать всем, что считал смыслом своего существования? Нет, такой жертвы я не приму. Ни за что!..»
Когда на беседу к проректору нас приглашали с папой вдвоем, я воспрял духом, усмотрев в этом знак гостеприимства и уважения. А оказалось, что это было задумано и подготовлено папой заранее! Кира пошла с нами без приглашения, будучи уверена, что ни один мужчина, если он мужчина, не будет огорчен её появлением. Она не ошиблась. Но в остальном новый путь резко обозначил для меня свою непредсказуемость.
Папа по собственной просьбе задержался в кабинете. И попросил, чтобы мы его не ждали:
— Мне нужно кое-что обговорить, объяснить…
Мы с Кирой вышли на оголтело устремленную, бурнокипящую улицу и свернули в садик. Погрузились в успокоительный зеленый оазис, чтобы выяснить отношения… Но покоя не обрели.
— Я не собираюсь строить свое счастье на костях отца!
Кира по-чингизхански сузила очи:
— Чьи кости тебе дороже — папины или мои, в конце концов? Или кости нашей с тобой семьи? А семья — это муж и жена! — Она предпочла бы сказать «жена и муж», но решила сделать дипломатическую уступку. — Чьи кости тебе дороже?
— Дороже всего для меня справедливость! И уж на ее костях я никогда не буду воздвигать свое благоденствие. Пойми и запомни.
Запомнить она, быть может, могла, но понять — никоим образом.