– Именно, – подтвердила Амалия, – в самом деле цитата из поэта Буало. Далее: «Матьё (его зовут Матьё, и он попросил меня так его звать) заметил, что навязчивое знание хуже незнания, и я с ним согласилась». У Буало не совсем так: «Незнание лучше навязчивого знания». Одним словом, месье Севенн любил перекраивать цитаты по своему вкусу. Следующее письмо: «Однако Матьё пожал плечами и сказал, что слава – сомнительное удовольствие быть известным людям, которым в жизни не подал бы руки…» Теперь уже цитируется Шамфор, причем у Шамфора фраза звучит гораздо мягче: «Удовольствие быть известным тем, кого не знаешь». И вновь переиначенный Шамфор: «Он говорит, что друзья вообще делятся на три категории: на тех, кто тобой дорожит, на тех, кому ты безразличен, и старых преданных врагов». У Шамфора не враги, а «друзья, которые вас ненавидят». Как видим, месье Севенн питает склонность к мизантропии, потому что его варианты почти всегда резче авторских. По какой-то причине он то и дело цитировал именно этих двух писателей – не Ларошфуко, не Лабрюйера, не Вольтера, не Паскаля, не Лафонтена и даже не Мольера. Чем объясняется такой его выбор, мне неизвестно, однако он существенно мне помог, когда я вспомнила некоторые выражения доктора. Ведь произнесенная им фраза «люди видны в мелочах», которую он как-то употребил при мне, – тоже Шамфор, хоть и укороченный; и то, что «любовь правда и иллюзия одновременно» – опять-таки взято у Шамфора; ну а «называю кошку кошкой» – прямая цитата из Буало. И тогда я поняла, что он и есть тот человек, о котором говорится в письмах.
Баронесса подняла голову и встретилась взглядом с доктором Шатогереном, появившимся в дверях.
– Цитатник Лафоре, – устало промолвил тот.
– Что, простите? – спросил удивленный поэт.
– Академик Лафоре, брат профессора Лафоре, у которого Филипп учился, составлял сборник цитат для одного издательства, – пояснил Шатогерен. – В то время Филипп ухаживал за дочерью академика и вызвался помогать ему в работе. Тот и поручил ему перечитать Буало и Шамфора в поисках подходящих цитат. – Он вздохнул. – А правда, что он назывался именем Гийоме?
– По крайней мере, один раз – да, – кивнула Амалия.
– Странно, – мрачно произнес Шатогерен, – я бы никогда не подумал, что Филипп способен на подобное… Он стажировался здесь еще во время учебы, ему нравилось в санатории… хотя он все время требовал больше денег… Доктор Гийоме считал, что со временем Севенн станет хорошим специалистом. А на самом деле… – Виконт пожал плечами.
Эдит резко выпрямилась.
– Мистер Шатогерен, вы что же, оставили его там одного? Он ведь убежит! Я не хочу, чтобы преступник ушел безнаказанным! Негодяй должен ответить за свои деяния!
– Успокойтесь, мадемуазель, – отозвался врач, – никуда Севенн не убежит. С ним Анри и Ален, так что все в порядке. Они не дадут ему уйти.
– Скажите, месье Шатогерен… – внезапно проговорила Амалия. – Там в комнате на столе была какая-то склянка. Вы не помните, в ней случаем не морфий?
– Склянка? – удивился Шатогерен. – Нет, не может быть. После той пропажи доктор Гийоме отобрал у него весь морфий.
Мэтью Уилмингтон засопел и стал смотреть в сторону.
– А то я было подумала… – начала Амалия.
Однако она не успела договорить фразу, потому что в комнату ворвался бледный Ален.
– Месье Шатогерен! Доктор Севенн… Он умирает!
– А, черт подери! – вырвалось у виконта.
И все гурьбой бросились к выходу.
…Возле лестницы Нередин остановился. «Куда я иду? Зачем? На что там смотреть? Куда все так торопятся?» Его томило неодолимое предчувствие чего-то скверного, настолько скверного, что он не желал иметь к этому никакого отношения. Педантичный доктор Севенн, оказавшийся хладнокровным убийцей, Катрин Левассер с глазами газели, которая была его сообщницей… Поэт попытался вспомнить, не кольнуло ли его душу хоть какое-нибудь предчувствие, когда он впервые познакомился с очаровательной девушкой. Ведь должен, должен он был почувствовать, что с ней не все так просто, как кажется… Но даже тень тревоги или безотчетного сомнения не коснулась его души.
Алексей увидел Натали, которая возвращалась, опустив голову, и понял все по ее лицу.
– Наталья Сергеевна… Он правда покончил с собой?
Она кивнула.
– Отравился морфием. Так сказал доктор Шатогерен. Откуда там взялся морфий – непонятно…
Алексей вздохнул. По правде говоря, Нередин был рад, что все закончилось именно так, как… как должно было закончиться.
– Он прекрасно понимал, что ему грозит в случае суда… И предпочел заранее сам поставить точку. – Художница всхлипнула.
– Наталья Сергеевна, неужели вы его жалеете? После всего, что Филипп Севенн натворил?
– Нет, – призналась Натали сквозь слезы. – Но если бы вы видели… какой он лежал там… жалкий… – Девушка снова всхлипнула и полезла за платком. – А ведь, все говорят, мог бы стать хорошим врачом…
– Но стал тем, кем стал, – закончил поэт. А про себя подумал: «Он выбрал свою дорогу и пошел по ней до конца… Я выбрал свою. И тоже пойду по ней до конца… чего бы мне это ни стоило».
Внезапно ему неодолимо захотелось побыть одному. Алексей попросил мадам Легран принести ужин к нему в комнату (от слуг все равно нельзя было добиться толку), ушел к себе и принялся перечитывать последние русские газеты. В одном из номеров «Нового времени» он наткнулся на письмо читателя, который возмущался резкой статьей критика Емельянова о поэте Нередине. Алексей вспомнил, что не видел такой статьи в предыдущих номерах, но решил, что, должно быть, была опубликована переделка недавней, в которой критик смешал его с грязью. Странным образом, однако, все это сейчас ни капли поэта не волновало.
Он отложил газеты и принялся сочинять длинное письмо к сестре Маше, правда, ни словом не обмолвившись в нем ни о Севенне, ни о покушении на Амалию Корф, ни о королеве Елизавете. Все письмо было сплошное море, песок, здоровый аппетит, приятные соседи, отменные доктора, прибавка в весе и новые стихи. И, когда он нанизывал друг на друга предложения, как гладкие бусины, он вдруг подумал, что Маша никогда не выбрасывает его посланий и что лет через сто сегодняшнее письмо это почти наверняка окажется на страницах полного собрания сочинений поэта Нередина. И, думая о Маше, он одновременно размышлял и о тех сотнях, тысячах посторонних глаз, которые письмо увидят, и старался очаровать тех будущих читателей, старался казаться небрежным, изящным, слегка презирающим докучную болезнь творцом, который единственно из-за нее не может работать в полную силу. И эта маленькая роль приносила Алексею такое удовлетворение, что он совершенно забыл обо всем остальном.
Глава 41
Через три дня после описанных событий Рудольф фон Лихтенштейн вышел из щегольского ландо возле санатория, о котором в последнее время судачила вся Ницца. Граф почти сразу же увидел Амалию Корф, которая сидела в саду, рассеянно глядя перед собой. Она даже не обращала внимания на кошку, которая занималась совершенно непривычным для кошек делом – пыталась поймать кузнечика, который всякий раз успевал ускакать от нее. Невозможно было без смеха смотреть на прыжки кошки по траве, но Амалия, судя по всему, находилась не в том расположении духа, чтобы веселиться. Приблизившись к кузине, Рудольф приветствовал ее самым почтительным образом. Амалия подняла глаза.
– Американский? – осведомилась она, глазами указывая на слегка оттопыривающийся карман кузена.
– От вас ничего не скроешь, – вздохнул Рудольф, усаживаясь с ней рядом. – Да, я купил себе оружие. Как вы, кузина?
– Наверное, скоро уеду отсюда.
– И в самом деле, – одобрил Рудольф. – В конце концов, на Лазурном Берегу есть санатории не хуже этого.
– Нет, – откликнулась Амалия, – я уеду с Шарлем. Шевалье получил большое наследство и теперь хочет с толком прожить те дни, которые у него остались. И, наверное, он прав.
– А как же наше дело? – быстро спросил Рудольф.