неудивительна при том образе жизни, который она вела.
А через три дня после свадьбы, когда все подуспокоились, и Юра готов был распрощаться с родителями, уезжавшими домой, Ирина Владимировна не вернулась в гостиницу, откуда ушла под предлогом завершающего похода по магазинам. Михаил Муратович обратился в милицию и добился того, чтобы розыск начали не через три положенных дня, а сразу же. Но двухдневный розыск не дал результатов, а Елена Львовна мучилась сомнениями, не пойти ли ей лично по горячим следам, и не навредит ли она Ирочке непоправимо, если займется частным расследованием.
Но вскоре все разрешилось. В дом к Елене Львовне пришел конверт без штемпеля и без обратного адреса, то есть был он попросту брошен кем-то в почтовый ящик. В конверте обнаружилась записка от Ирины Владимировны, где она объясняла свое отсутствие и слезно умоляла не искать ее, так как встретила свою старую московскую любовь, о которой помнила всю жизнь, и, не имея больше сил противиться, «должна пройти свой путь до конца, изжить неизжитое». Уходит она, однако, с надеждой вернуться когда- нибудь к дорогим ей людям, если не сгорит со стыда, сообщала Ирина Владимировна, если ее, проявив безмерное великодушие, простят и примут. Впрочем, и казнь она готова принять от родных людей как благо, понимая, что по заслугам, писала Ирина Владимировна.
Записка от Ирины Владимировны пришла в дом одновременно с вернувшейся из очередной отлучки Ритусей, что вызвало у Елены Львовны новую волну неясных подозрений, необъяснимых, как большинство бессвязных снов. Ритуся же стала сверхъестественно молчаливой и замкнутой и все запиралась в комнате. И осталась, что удивляло, на долгие месяцы.
Почерк Ирины Владимировны был идентифицирован на семейном совете, розыск отменен официальным заявлением в соответствующие инстанции. И, убитый горем, опозоренный, Алексей Николаевич отбыл домой, под крыло к бабушке Нине Ивановне, натворившей дел, если судить по ее телеграмме, на генераловском разъезде, пока зять гулял на свадьбе сына.
Сказать, что Юра был шокирован поступком матери, значит, не сказать ничего. Он не мог бы словесно описать чувства, которые испытывал. Поэтому он молчал и метался, чем измучил молодую жену, которой в одиночку пришлось создавать жилой дух в их новенькой кооперативной квартире на Воробьевых горах, где пахло обойным клеем и свежей краской. Ирина Владимировна совершила недобрый поступок, омрачив еще не оперившееся семейное счастье своего сына. И оно, счастье это, испуганно затаилось в необжитом гнезде в страхе перед будущим. И ни Юра, ни Юлия еще по молодости своей не научились жертвовать во имя его…
– Послушай, – сказала Юлия, стоя перед распахнутыми стеклянными дверцами серванта и глядя в задумчивости на недораспакованный хрусталь и фарфор, подаренный на свадьбу, – послушай, Юрка. Мне тут пришло в голову. Ведь в письме сказано – студенческая любовь. А ведь твоя мама и моя учились вместе. И не может такого быть, чтобы она не знала, кто…
– Да, я знаю. Но мама иногда бывала страшно скрытной, таинственной. Я думал, на пустом месте вся ее таинственность, просто часть женского очарования, как в книжках пишут. А оказалось вот как. Я поеду и расспрошу Елену Львовну, Юлька. Но не уверен, что и от нее не скрыли. Уверен лишь в том, что обязан объясниться с мамой и защитить честь отца.
– Угу, – кивнула Юлька и расстроилась Юриной высокопарности. И обиделась, что «честь отца» и глупость матери его сейчас занимают больше, чем она, Юлька, в ее новом статусе – женщины.
Елена Львовна при встрече с Юрой не стала ничего скрывать. Она и сама измучилась неизвестностью и сердилась на Ирочку, не сумевшую сдержаться, не выдержавшую испытания Москвой.
– Юра, – сказала она с необычайной для нее серьезностью, – пассию твоей матери зовут Валентин Московцев. По отчеству не знаю, год рождения могу лишь предположить – от и до. Но и по этим данным мы легко могли бы отыскать его место прописки, берлогу его, где, я полагаю, Ирочка и скрывается. Могу предположить, что горько ей, бедной, приходится. Но скажу тебе, Юра: худшее, что можешь ты сейчас предпринять, – это разыскать Ирочку и предстать перед ней. Что ты ей скажешь? Что скажет тебе она, обессиленная и стыдящаяся? Подумай. Все твои упреки, прости и поверь, будут выглядеть детскими. Тебе, понимаю, обидно. Но ты ведь и не жил еще, а она с юных дней тащит это бремя.
– «Иго бо мое благо, и бремя мое легко есть», – изрек Михаил Муратович, который присутствовал при разговоре.
– Микуша, – притопнула внезапно пришедшая в раздражение Елена Львовна, – вовсе не легко, какая глупость! А насчет того, что иго – благо… Поди ты со своей невыносимой философией. И Ирка тоже, потому что слушала твои вредные рассуждения по всякому поводу и – дослушалась – нашла себе оправдание. Нашла себе очередной… монастырь! «Изжить неизжитое»! Ты прочитал этот бред? Какой эгоизм! А все ты со своими измышлениями!
– М-да? – в чрезвычайной растерянности развел руками Михаил Муратович. – Вот, Юрий, пример тебе женского беспристрастия и справедливости. В раздражении бросаются на того, кто первым привлечет к себе внимание. Но в одном Леночка права: я бы не стал сейчас тревожить саму Ирину Владимировну. Понимаю, однако, что тебе представляется необходимым внести хоть какую-то ясность, взглянуть на… э-э-э… предмет, так сказать, увлечения твоей мамы. Но и тут я бы на твоем месте не торопился. Ибо мудрый человек всегда долго размышляет, прежде чем – не сделать, нет, – но прежде чем что-нибудь подумать.
– Я подумал, – ответил Юра, еле сдерживаясь, чтобы не надерзить, и сжимая кулаки до побеления костяшек, так как мудрствования Михаила Муратовича по любому поводу в последнее время казались Юре проявлением маниакальности. – Я подумал. Где мне найти… этого… друга юности?
– В Калашном переулке есть букинистический магазин. Там, как я поняла из одного разговора, Валька нынче и окопался. Если набьешь ему морду, Юрочка, я тебя осуждать не стану. Но постарайся не загреметь в милицию и не испортить будущее себе и Юльке. У тебя ведь распределение на носу?
– На носу, – кивнул Юра и отправился к метро, чтобы добраться до Калашного переулка и найти «окопавшегося» там врага.
Все любимое Юрой, что было в Москве, слетелось этим тихим августовским днем в Калашный. Голубые небесные отраженья тихо дышали на карнизах невысоких толстостенных особняков, как дышали они и двести лет назад, когда дома эти только что построили. Мирные темно-синие тени жались по углам. Желто- коричневый окрас домов выцвел, растворился в небесном свете, и бледная-бледная теплая лазурь текла навстречу, омывая сердце.
Магазинчик, куда Юра вошел решительно, был пуст и душен. Темен и тесен или же выглядел таким, ибо заставлен был томами и томами, увешан гравюрами и даже старыми поблекшими картами, потертыми на сгибах. Под стеклом колченогой, изъеденной жучком витрины лежали раскрытыми, вероятно, особо ценные книги. Там же находился почему-то старый серо-желтый череп с выкрошившимися зубами. В коробках на обшарпанном прилавке обнаружились открытки с обломанными уголками и разворошенные дешевые буклеты. Там же, на прилавке, стоял липкий недопитый стакан и лежал на изодранной фольговой упаковке надкусанный и подсохший треугольник углического плавленого сырка. Между сырком и стаканом раздраженно жужжала муха, безуспешно пытаясь, очевидно, определиться в предпочтениях. Дополнял натюрморт раскрытый том, на вид не слишком старинный, но, без сомнения, старый, потрепанный, с замусоленными желтоватыми страницами, исполосованными неровными рукописными рядами латиницы. Пахло холодным дымом, будто тома тлели, тлели в слабом, медленном, невидимом, но неугасимом пламени времен.
Юра огляделся и, не увидев ни души, решил не поднимать заранее шум, а ждать. И рассердился на себя, поскольку понял, что его разумное решение означает лишь то, что боевой пыл его вязнет в этом средоточии мертвечины. Юра негромко постучал по прилавку и потянулся к раскрытой книге, чтобы взглянуть на название – без интереса, просто так. Сложил на пальце книгу, чтобы видеть обложку, но прочесть название не успел – на стук из-за стеллажей бесшумно появился тот, кого он искал. Был он почти незаметен на фоне старых переплетов, столь же покоробленных, тусклых и пыльных. Но привидением он не был, был существом человеческим, по крайней мере, наполовину. На ту половину, которая не мыслит себя без винопития. Одним словом, разило от Валентина дешевым портвейном.
– Я уже закрываю, – проговорил он голосом пропитым, конечно же, и глуховатым, но тембра пристойного, с дикцией почти профессорской. – Я закрываю, молодой человек. Семь часов. Что бы вам раньше прийти. Чернокнижием интересуетесь? – спросил он, заметив свою книгу в руках у Юры.
– Нисколько, – бросил Юра книгу.