врублен; одна рука палача — на топорище, другая — кренделем — на боку покоится. Ждет палач, гордый собой, очередную жертву. Похоже, высоко мнит о себе, полагает, что делает нужное государю и богоугодное дело.
— Подождем, — бросает спокойно сотник. — Недолго. Вот это — штука. Сейчас дьяки царевы пожалуют, объявят царево слово, сволокут с коня и — на плаху.
«А может, сам Иван Васильевич, самовластец жестокий, пожалует?!»
Сотник не стал долго томить князя Воротынского, из уважения, видимо, к ратной славе воеводы, к шраму его, в сече полученному, и из-за того, должно быть, что покорило его спокойствие, с которым держит себя князь-воевода, даже не побледневший лицом.
— Князя Горбатого-Шуйского с сыном Петром казнят. Затем — Петра Ховрина, шурина княжеского, князя Сухого-Кашина, окольничего Головина и князя Горенского. Князя Шевырева посадят на кол. Но нам недосуг на все казни глазеть. Поглядим на Горбатого-Шуйского с сыном и — к царю.
Вихрь чувств и мыслей: радость, что не он положит на плаху голову, и возмущение, что лишается жизни еще один потомок Владимира Святого по ветви Всеволода Великого, умелый ратник, знатный воевода! И не только сам, но и наследник его! Пресекается, таким образом, ветвь знатного рода.
«Вещие слова князя Шуйского! Ох вещие!»
— Ведут, — вздохнула Красная площадь и примолкла в оцепенении. Воротынский бросил взгляд на Фролов-ские ворота, откуда действительно вышагивали первые ряды стрельцов в тегйляях
Вот уже и вся стража вышагала из ворот. Целая полусотня. В центре ее в тяжелых цепях дородный князь Александр с гордо поднятой головой, а рядом с ним, взявши отца за руку, так же величаво шествует стройный, на диво прелестный юноша — князь Петр. Словно не на казнь ведут, а на званый пир к государю, изъявившему к ним особую милость.
Перед самым Лобным местом стрельцов догнали подьячий в засаленном кафтане и священник Казенного двора. Подьячий объявил волю царя, священник соборовал обреченных, и первым шагнул к плахе юный князь, но отец остановил его:
— Не по-людски, сынок, тебе прежде родителя своего гибнуть. Избавь меня от муки сердечной в кущах райских.
Князь Петр остановился и, повременив немного с ответом, кивнул все же согласно:
— Хорошо, отец. Будь по-твоему.
Четверка стрельцов хотела было взять князя Александра под руки, чтобы приневолить его, если заупрямится положить голову на плаху в последний момент, но князь Горбатый-Шуйский так глянул на них, что они попятились.
Палач привычно взмахнул топором, голова князя мягко ткнулась в настил у плахи, тогда юный князь перекрестился (цепь зловеще звякнула), поднял голову отца, поцеловал ее нежно и — положил покорно свою голову на плаху.
Сотник тронул князя Михаила Воротынского за плечо.
— Пора, князь, ехать. Государь ждет, должно быть. Не прогневать бы его.
Воротынский натянул поводья, собирая коня, пустил его рядом с конем сотника, но делал все это он машинально, потрясенный увиденным…
Разве ему, порубежному князю-воеводе, мало пришлось видеть снесенных с плеч голов, разве ему самому не приходилось рубить их во всю свою богатырскую силушку и видеть, как шлепалась голова татарская или ногайская под конские копыта? Но то — сеча с врагами, горячая, безоглядная. Там господствует лишь одно: либо снесешь с плеч вражескую голову или рассечешь ее, либо лишишься своей собственной; и еще важно, что никто не приглашает в земли русские сарацинов-разбойников, они сами лезут, алкая легкой наживы, и если гибнут — туда им и дорога. А здесь, перед его глазами, свершилось злодейство — царь обезглавил верного слугу своего, славного защитника отечества многострадального, да еще и такого же бесстрашного, как и сам воевода, сына, наследника его ратных подвигов, кто в лихую пору тоже не дрогнул бы и своим мужеством заступил дорогу врагам.
«С великими ущербными следствиями для России эта царская жестокость!»
И еще одна мысль билась в сетях неведения: по воле ли сотника, падкого на столь ужасные зрелища, он, князь опальный, был остановлен у Лобного места или по воле самовластца Ивана Васильевича, чтобы внести в душу смятение и напугать перед встречей.
«Слово поперек, и то же самое ждет. Так, что ли?»
Но странное дело, когда князь Михаил Воротынский убедил себя, что Иван Васильевич специально все это устроил, он словно сбросил с себя все волнения и переживания и воспылал желанием сказать государю в глаза все, что о нем думает.
«Пусть скоморошничает с Малютой да с Грязным
Без робости, полный решимости вести с царем серьезный разговор, вошел Михаил Воротынский в уединенную комнату перед спальным покоем царя. Здесь все было так же, как и прежде, когда приглашал Воротынского сюда государь для тайных бесед, только полавочники заменены на шитый золотыми нитями малиновый бархат. Иван Васильевич уже сидел в своем кресле, весьма напоминающем трон, тоже покрытом малиновым бархатом. Воротынский поклонился царю, коснувшись пальцами пола, и спросил, смело глядя в пронзительные глаза са-мовластца:
— Ты хотел видеть меня, государь? Иван Васильевич кивнул:
— Позвал я тебя, раба своего…
— А я думал, для совета позвал, вспомнив, что я твой слуга ближний, — перебил князь.
— Иль не доволен честью такой? Будто не знаешь, сколько при царях ближних слуг было. По пальцам перечтешь. Отец твой деду моему — слуга ближний…
— За что царица Елена лишила его жизни.
— Не дерзи. Перед Богом моя мать в ответе, не перед рабами смертными. И, сделав паузу, спросил жестко: — Может, желаешь последовать за Горбатым-Шуйским?! С братом своим совместно! С сыном малолетним, княжичем Иваном?!
— Воля твоя, государь. Если тебе радетели славы твоей державной не нужны, посылай на плаху. Без унижения пойдем, не посрамим рода своего. Одно скажу: любимцы твои новые бражничать горазды, в воеводских же делах сосунки. А без воевод ты от крымцев и турок не
оборонишься, не то чтобы за Литву соперничать.
И замолчал, вполне понимая, что уже шагнул за грань предела, за которым — пропасть. Даже за эти слова вполне можно поплатиться головой. Решил подождать ответа государева, а уж потом, если в цепи заковать повелит, то уж без удержу все выложить, если же только погневается, поосторожней речи вести, хотя и не отступаться от своего.
Молчал и царь Иван Васильевич, опустив голову. Словно совестливые думы вдруг отяготили его.
До предела напрягся Михаил Воротынский, чтобы не показать государю, что с трепетом ожидает его слова. Ни в позе, ни во взгляде не терял он своего княжеского достоинства, и силы душевные давало ему поведение отца и сына Горбатых-Шуйских у плахи и под занесенным топором палача.
Долго, очень долго томилась тишина в небольшой хмурой палате, но вот наконец царь разверз уста. Грусть и усталость зазвучали в его голосе, а слова лились совершенно не те, каких ожидал с трепетом князь Михаил Воротынский.
— Приемлю я, князь Михаил, твою обиду за себя и за брата. То верно, что не по своему же Уложению я поступил, лишив вас родовой вотчины. Признаю и исправлю. Треть удела Воротынского — твоя, треть — князя Владимира, брата твоего, ну а треть, что покойной вашей матери на жизнь определена Уложением, как и следует — в казну. За Одоев жалую тебе Новосиль, а князю Владимиру — доход от Стародуба. Быть тебе еще и наместником Казани.
— Милость великая, государь! — взволнованно благодарил Воротынский, но и тут не сдержался, чтобы не высказать сомнения: — Надолго ли только милость, вот это смущает.
— От вас зависит, — с заметной сердитостью ответил Иван Васильевич. — За прилежную службу я и награждаю знатно.
— Иль мы прежде не прилежничали? За что опала?
— Кто прошлое помянет, тому — глаз вон, — вновь с грустной примирительностью продолжил Иван Васильевич, не ввязываясь в пререкание. — А позвал я тебя, князь Михаил, не только миловать, позвал службу править. Порубежную.
— Мы, государь, — князья порубежные, нам не внове эта служба.
— Верно. Ладно у вас с братом все на украинах. И сторожи, и станицы, и засеки. Молодцы.
— Не мы, государь, семи пядей во лбу. Вотчина наша испокон веку порубежная, даже когда под Литвой была. Дед от прадеда, отец от деда, мы — от отца. К тому же, стремянные у нас, Богом нам данные. Их бы очинить боярами княжескими. По заслуге то стало бы.
— Очиню. Приговором Думы тебе бояр определю, ибо тебе не один Новосиль устраивать, а все мои Украины южные. Не удельная, а державная служба. Думаю, по плечу она тебе.
— Воля твоя, государь. Позволь только малое время прикинуть, что к чему ладить. Как с Казанью было. Разреши с братом вместе размысливать. Повели еще и дьякам Разрядного приказа пособлять нам без волокиты исполнять наши просьбы.
— Хорошо. Торопить не стану, вы сами, как сможете, поспешайте. Не мне вам указывать, сколь важно поспешание.
— Это само собой. И еще прошу дозволения скликать в Москву на выбор воевод стоялых и станичных, казаков, стрельцов да детей боярских бывалых, чтобы с ними вместе судить-рядить. Со всех твоих украин южных.
— Иль своего ума не достает?
— Свой ум — хорошо, а сообща — вдесятеро лучше.
— Что ж, и на то моя воля. А тебе одно повеление: пиши клятвенную грамоту, что не замыслишь переметнуться ни в Литву, ни в Тавриду, ни к султану турскому, ни к князю Владимиру Андреевичу и не станешь искать с ними никаких тайных сношений. Князей-поручителей подписи на клятвенной грамоте чтобы две или три, да еще и святителева непременно. Нарушишь клятву, не ты один в ответе, но и поручители, как и ты сам.
Вот это — оплеушина. Выходит, ни капли не доверяет самовластец, хотя и вручает судьбу южных украин ему, князю, в руки. Так и подмывало бросить резкое в лицо самовластца, но, усилием воли сдавив гордость, ответил почти спокойно:
— Как повелишь, государь. Одно прошу: с верными людьми моими, особенно крымскими, сноситься не запрещай. Твои послы тебе весть дают, мои доброхоты — мне. Худо ли? Под двумя оками держать врага, разве ущербно для отечества? Подарки же им от своей казны слать стану.
— Сносись. Но ни с королем, ни с ханом, ни с султаном. Помни это! Доходному приказу повелю, чтоб тоже не сторонился от подарков.
Что и говорить, огорчило князя Воротынского недоверие государево. Очень огорчило. И все же домой он ехал в приподнятом настроении. Спешил