приближающейся старости, слышу шарканье калош: это с пирожными в руках подходит старость.
Я докурил в арке сигарету и вернулся в ресторан. Старик, слава богу, исчез. Я купил бутылку рислинга — буфетчик соскреб с этикетки штамп ресторана, они же не имеют права продавать на вынос — и снова оказался на улице. Совсем уже на пустой улице. Я подумал об Индреке, о его молодости, о его коллекции сигаретных коробок и о его причудливой теории цвета. Я ему завидовал. Ему тоже.
Сорок девятый — вот что интересует этого парня. Я знаю: всех этих симпатичных, умных, способных маменькиных сынков, анатомирующих в студенческих кафе Сефериса и Кафку, чертовски интересуют эти годы. Они все изучают и вгрызаются, но толку от этого никакого; дай им хоть все материалы, включая и те, которые еще ждут где-нибудь в подвале своего сожжения, все равно эти ребята ни шиша не поймут. Да и не могут понять: они не пережили этого времени сами.
Картотека… Не знаю, каким он меня видит в свете этой своей картотеки. Тупым и мрачным роботом, машиной для репрессий, или дрожащим трусом, читающим на собрании свою обвинительную речь по чужой шпаргалке, или, наоборот, вызывающим сочувствие младенцем, который надувал розовый воздушный шар, а шар лопнул, и младенец поливает слезами клочья резины. Все брехня …
Ах, это было куда сложнее: месиво из страха и веры, сомнений и желания считать все происходящее необходимым. Эти усложненные мальчики — отчаянные упрощенцы. Отдельная личность ничего не значила, это был какой-то удивительный механизм, работавший сам по себе. Если бы какое-нибудь колесико не сработало, его бы автоматически заменили. И вместо меня мог бы оказаться кто-нибудь и похуже.
Винить некого. Если человек вешается, так разве виновата рука, накинувшая на крюк веревку? Или глаза, обнаружившие крюк? Они и не виноваты и одновременно виноваты, виновато и тело, натянувшее своим весом веревку. Виноват народ в целом. Если он вообще виноват… Если это не обычный закон природы.
Но все-таки — чудесные они ребята, эти нынешние. Чистые (по крайней мере на первых порах!), благодаря году своего рождения. Они мне нравятся, хотя иногда немного и злят: почему-то я стыжусь их и даже ловлю себя на подхалимстве. Честное слово! Хотя никаких причин к подхалимству у меня нет!
Ноги принесли меня на улицу Пикк — я заметил это лишь у церкви Святого духа, но возвращаться не стал. А почему бы и нет — можно пойти и к Маарье, я не был у нее уже недели три.
Я представил себе ее теплую, стыдливо чистую кухню. Маарья не помешает, при ней я могу спокойно пить свой рислинг. Она, конечно, будет недовольна, что я хочу пить вино непременно на кухне, но можно не обращать внимания. В конце концов она согласится, принесет из буфета в большой комнате хрустальный бокал на высокой ножке, тот же, что и всегда, возьмет себе табурет и сядет напротив. Я зажгу газ — люблю его теплое шипение, — погашу верхний свет и зажгу настольную лампочку. Эту лампочку под красноватым абажуром держит бронзовая нимфа с милыми грудьми-яблочками. И яблочки так красиво светятся от электричества.
Я дошел до Маарьиного дома. Он мне часто снится.
Но в снах он призрачный, без дверей, я блуждаю по коридорам и никак не могу выбраться на улицу. Наяву же это самое обычное здание прошлого века. Я бы даже сказал, что коварно и нарочито обычное, похожее на человека, который притворяется спящим, но подглядывает за тобой сквозь ресницы.
Я открыл дверь и ощутил этот извечно знакомый запах. Старые дома пахнут большей частью приторно. Погребами, влажными трубами канализации и капустой. Дом Маарьи — тоже достаточно стар, но пахнет совсем иначе. В его коридорах веет чем-то, напоминающим аромат тысячелистника и лесной мяты. Может, его бревенчатые стены законопатили какой-нибудь травой. А может, где-нибудь в щелях все еще тлеет пучок тысячелистника или полыни, служившей снадобьем от кашля или от живота каким-нибудь дедкам-бабкам, давно уже ушедшим на вечный покой.
Под ногами мяукнула кошка. Она просилась на улицу. Я распахнул дверь, но кошка медлила. Ее зеленые глаза изучали меня холодно и неподкупно. Лишь после того, как дверь начала сама по себе закрываться, она вдруг одним прыжком вымахнула на улицу.
Я не переношу кошек. «Не переношу» — это, пожалуй, не совсем точно. Я даже побаиваюсь их. Абсолютно уверен, что кошки нас, людей, ненавидят. Они живут рядом с нами две тысячи лет лишь потому, что голод все-таки выгнал их из леса. Возможно, они сначала раздумывали не одно столетие, следили за нами из зарослей сверкающими глазами и все сомневались, но в один прекрасный день решили все-таки прийти к нам, вернее, были вынуждены прийти. Но они нас ненавидят. Ну, конечно, мы им противны: большие безволосые мешки теста, медлительные, неуклюжие, неграциозные, зато богатые. Ведь мы получаем откуда-то и молоко, и рыбу, и мясо.
У кошек, даже у весьма избалованных и откормленных, есть такая манера — выедать у мертвецов носы. Помню случай, когда кот сутки напролет кружил возле амбара (там стоял гроб) и вообще, — так мне во всяком случае запомнилось, — был неестественно возбужден. Если кто-нибудь заходил в амбар, он исступленно рвался туда же. И наконец, уже в день похорон, так-таки прорвался, никто не знал как. Кот сидел на крышке гроба, над самым лицом покойной, и в глазах его, клянусь, светилось холодное бешенство: ведь гроб был закрыт.
Я позвонил, но мне не открыли. Это было так необычно, что я жал на звонок целую минуту, а то и две. Лишь после этого я сообразил, что у Маарьи в самом деле нет такой манеры — вечно сидеть дома.
Я начал спускаться. В почтовом ящике белел листок, и я его выудил. Да, он был адресован мне.
«Руубен! Я поехала на пару дней в деревню Если хочешь попасть в дом, возьми ключ в третьей квартире. Я вернусь утром в четверг поездом из Хаапсалу. Приду часов в девять. Можешь поесть — консервный нож в ящике стола».
Я ни разу не ночевал здесь один. Об этом даже и думать жутковато. Нет-нет, все-таки лучше пойти домой… Я решил это настолько твердо, что был просто поражен, обнаружив себя звонящим в третью квартиру.
— Кто там?
Мужской сиплый со сна голос. Я сказал, что мне нужен ключ от четвертой квартиры. За дверью послышались удаляющиеся шаги. Я понял это так, что ключа мне не дадут, но тут заскрежетал засов и дверь приоткрылась. Я увидел в щелку хлипкого мужчину средних лет в пижаме.
— Должно быть, вы товарищ Иллиме?
Я кивнул. Меня осмотрели с головы до ног. В глазах мужчины светилось бессовестное любопытство.
— Отлично, отлично…
Я поистине не понимал, что же тут отличного.
— Я вас уже видел. Вы в воскресенье выступали по телевизору. Мы с женой смотрели… Значит, вы хотите ключ?
Я опять кивнул.
— Ключ вы, конечно, мигом можете получить… Ну, конечно же, ключ вы можете получить…
У него были худые мальчишеские ноги. Он разглядывал меня бесконечно долго, прежде чем протянул ключ.
— Утром, значит, верните. Если вы, конечно, не задержитесь…
Я буркнул что-то в ответ. Но, во всяком случае, я не извинился, хотя мужчина, видимо, только этого и ждал. Я повернулся и почувствовал, что за мной продолжают следить. Может, он хотел убедиться, что я и вправду один. Лишь после того, как я вставил ключ в скважину, дверь закрылась и опять послышался скрежет засова. Теперь он тараторит под одеялом со своей толстой женой — у него наверняка толстая жена, у таких тощих всегда толстые жены, потому что природа любит равновесие, — обо мне с Маарьей и о наших запутанных отношениях.
В передней меня обдало запахом заброшенности. После долгих поисков я нашел выключатель. Под потолком зажглась старомодная люстра со стеклянными подвесками, и я оказался лицом к лицу с мужчиной в поношенном пальто. У мужчины были опухшие глаза и нездоровый цвет лица.
Это был я сам, мое отражение.
Я запер замок. На два оборота. Маленькая старая люстра тихо зазвенела над моей головой. Такой знакомый звук, словно от удара стеклянной палочки по стенке аквариума, — по моему мозгу пробежали маленькие волны. Я прислушался. Конечно, люстра звенит всякий раз, как запирают дверь, но однажды, только вот не помню когда, я вслушивался в этот звон точно так же, как сейчас.