Я напряг мозг, но ничего не вспомнил. Я бывал здесь много-много раз: уж сколько лет тому назад я пришел сюда с дрожью в сердце и со свеженаписанными стихами в портфеле. «Здравствуй, Маарья… Отец дома? У него не найдется для меня свободной минутки?» Позже, после смерти отца, я часто являлся сюда прямо из кабака: Маарья в халате открывает мне дверь, и в ее зеленоватых глазках я вижу грустную покорность. Вздохнув, она отходит в сторону, пропуская меня в дом. Это случалось часто, слишком часто. Разве вспомнишь теперь, в какой из разов люстра звенела точно так же, как сейчас.

Подняв глаза, я долго смотрел на люстру. Звон почти совсем уже замер, когда я наконец заметил, что одна из фарфоровых свечей разбита. Бледная и тонкая, она была похожа на сломанный детский палец. Я нашел и подвеску, которой она касалась при сотрясении: почти невидимая подвеска все еще покачивалась и в такт ее покачиванию лучи света загорались в ней и гасли крохотными радугами.

Я погасил свет и ощупью направился в кухню. Там было прохладно и попахивало луком. Я достал из кармана спички и зажег газ. Хищно взметнулось пламя, и во тьме синевато засветился металл кастрюль. Я вслушивался в тихое и волнующее шипение газа. Руки мои немного дрожали.

Штопор лежал на обычном месте, и миг спустя длинная пробка, чмокнув, выскочила из горлышка. Я поднес бутылку ко рту и торопливо сделал два глотка.

Я уже хотел зажечь лампу, ту самую, с бронзовогрудой нимфой, но на меня нашло вдруг непреодолимое желание зайти в комнату. Я погасил газ, взял бутылку и вышел в переднюю. Перед дверью в комнату я задержался и поправил галстук. Почему, не знаю…

В комнате тоже было прохладно, и она казалась более просторной, чем всегда. Как во всех комнатах, которые не отапливают и не проветривают, в нос ударило кисловатым запахом плесени. Со смерти отца Маарьи тут ничего не изменилось. На задней стене все тот же вишневый ковер, золотые рамы поблескивают совсем как прежде: золотое и красное, золотое и красное. И лишь эта чопорная мебель черного дерева! Жуткий вид! Сегодня особенно жуткий, ведь обычно негромкий голос Маарьи, и даже ее молчание, заставляет звучать все это мягче.

Кожаное кресло между столом и книжной полкой — в нем-то всегда и восседал доктор Каррик, отец Маарьи. Там он был вполне на месте, и я даже не помню, чтобы он сидел где-нибудь еще. Когда Маарья привела меня сюда в первый раз и представила ему как молодого поэта (это было на крещенье, в январе сорокового года), он произвел на меня в этом кресле ошеломляющее впечатление. Именно таким и должен быть истинный литературный пастырь: высокий лоб, худое тело, зажатое между книжной полкой и письменным столом, безукоризненно чистые руки, в серых глазах — холодная мудрость, — да, именно таким! В особенности лоб. Я смотрел на его лоб чуть ли не с ужасом и думал, чего там только нет: там и стихи от Алкея до Жана Кокто, и философские трактаты, и эстетические теории, и каркасы не написанных еще произведений. И эта языковая премудрость — fero, tuli, latum и т. д. и т. д., — все то, что никак не лезло в мою голову, когда я учился, и в тысячу раз больше! К тому же, на меня была обрушена куча всякой бутафории: на столе лежали раскрытое исследование о Данте и лупа, стоял чернильный прибор из потемневшей меди — лев довольно миролюбиво держал в зубах стеклянное яйцо и позволял макать в него перо, кроме того, были еще две чашки — с кофе и соком. (Впрочем, при первой встрече я всегда обращаю больше внимания на мелочи, чем на самого человека. При мысли об одном весьма известном зоологе я в первую очередь вспоминаю большие клочья ваты в его ушах, а некий министр неотделим для моего сознания от калош — стыдливых калош со свекольной подкладкой и сверкающими инициалами внутри. Он надевал эти калоши при мне в гардеробе «Эстонии», с тех пор министр и калоши соединились для меня навеки, ничего не могу поделать!)

Да, в день нашей первой встречи я стоял у двери и судорожно старался не поддаваться ослеплению: «Ведь и я же поэт, и я! И однажды стану точно таким же, как он, ни чуточки не хуже! Меня ничем тут не поразят, и я буду держаться абсолютно непринужденно …» Конечно, этот фокус у меня не прошел, дело ясное!

Видимо, человеческая способность удивляться не бесконечна. Чертовски трудно признать кого-то или что-то целиком. Прошло несколько месяцев, и я, одолеваемый подозрениями, начал прямо-таки выслеживать Каррика. Я упорно искал в нем недостатки и несовершенства. Но обнаружить их было очень трудно. Он не позволял себе никакой небрежности в одежде, дома всегда ходил в костюме из добротной серой ткани, галстук его всегда был повязан красиво, а стол содержался в образцовом порядке: все те же Данте, лупа и две чашки — с кофе и соком. А наши уроки! (Иначе их и не назовешь, потому что я должен был являться со своими стихами в точно назначенное время, ни минутой раньше или позже). Да, и наши уроки всегда протекали одинаково. Они были как бы спектаклями с непременной экспозицией, кульминацией и развязкой. Вот-вот, и с развязкой: в конце урока ему всегда удавалось чем нибудь озадачить меня — то библиографической редкостью, то книгой, присланной знаменитым иностранным автором, то своей статьей в английском журнале, то попросту потрясающе неожиданной мыслью, которую он преподносил с самым небрежным видом, чтобы тут же и закончить урок. Никаких недостатков и слабостей. Я не мог себе и вообразить — до такого совершенства были доведены точность и аккуратность доктора Каррика, — что он может есть, чистить зубы, спать, и чего доброго, еще храпеть. Разве человек в состоянии быть таким? Всегда? Наверно, нет. И поскольку мне было просто необходимо найти в нем что-то уязвимое, я уцепился за его пунктуальность и в душе объявил его актером, крайне тщеславным актером. И не слишком ошибся. В некоторой степени он и был актером. Это выяснилось в субботу, в тот день, когда я пришел на полчаса раньше условленного времени.

Дверь открыл он сам (обычно это делала Маарья). Он стоял взлохмаченный, в довольно мятом халате, и губы его были в чем-то желтом — видно, он только что ел яйцо всмятку. Вторая дверь была приоткрыта, так что я увидел и комнату. На столе не было ни Данте, ни традиционных чашечек, зато, если я не ошибаюсь, на краю лежали носки! Он едва сумел скрыть свой гнев и заставил простоять меня в передней чуть ли не двадцать минут.

Когда наконец меня позвали, он сидел уже в кожаном кресле и все вокруг было в обычном ажуре. Я ликовал, что разоблачил его, но ликовать мне позволили недолго: в тот день он был беспощадно строг и разнес на все корки два моих стихотворения, совсем еще тепленьких.

Теперь я уже способен взглянуть на все по-иному: может, это было не актерством, а всего лишь искусством для искусства. Доктор Каррик был одинок, жена его умерла несколько лет тому назад. Маарья не понимала в его работе ничего. Сам он давно уже не писал стихов, а теоретические его работы были рассчитаны на немногих. Некоторые он сразу же посылал за границу в специальные издания. Каррик не отличался и общительностью, более того, я до сих пор не встречал человека менее светского. Его, конечно, знали, но все-таки он был одинок. Жизнь шла к закату, и я оказался для него находкой. Одиночество доктора Каррика — я, кажется, понял его только теперь: груды книг, долгие вечера над заплесневелой справочной литературой, да, долгие вечера с их особой музейной тоской (не могу найти более точного слова), а в это время за окном звучат голоса, голоса улицы, где течет и бурлит настоящая жизнь, красивая и сочная, осмысленная и бессмысленная. Та самая жизнь, которая, к сожалению, проникает в книги лишь в виде эха. Музейная тоска, книги, книги и все более отчетливое сознание того, что мы никогда, никогда не сможем достичь желанной цели. Конечно же, он нуждался в ученике, в таком общении, где один дает, а другой берет, ведь именно поэтому он и хотел произвести на меня «впечатление». Для того и актерствовал малость.

Я закурил. Синеватые кольца поднялись к потолку, застыли в неподвижном воздухе нетопленной комнаты. На меня смотрел со стены в упор Дюреровский старик — одна бровь была вскинута кверху, словно гибельный серп …

Ах да — у меня же осталось еще вино…

Я достал из буфета бокал, наполнил его и поднес ко рту. Но не выпил до дна, а, наоборот, осторожно коснулся губами края и, сделав один за другим два умеренных глотка, поставил бокал на стол. И тут же поразился: с чего бы это? Ведь никогда я так не пью. Кто же так пил? И когда?

И мне вспомнилось: отец Маарьи. Ведь это он пил однажды вечером точно так же! Одновременно всплыло в памяти и другое: точно такой же звон люстры, какой я слышал сегодня.

Я стою на лестнице, он только что закрыл дверь, а я чувствую: что-то кончилось, я что-то потерял; да, я стою возле двери на лестнице и слышу этот затихающий звон. Затем наступает тишина, долгая тишина. В парадном темно, из окна сломанным крестом падает на лестницу свет, внезапно начинается дождь — жестокий, бурный, проливной. Я слушаю, как он барабанит, и продолжаю стоять. Ну, конечно! Это

Вы читаете Усталость
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×