Танец кончился. Девушка явно ждала, что я подам ей знак, но я молча проводил ее назад. К счастью, опять начался небольшой перерыв. А не то мне пришлось бы из вежливости танцевать с этой девушкой еще раз.

Я расплатился и встал.

В баре было почти пусто. Двое похожих на актеров мужчин яростно спорили о чем-то, на одном был темно-красный галстук бабочкой. Официантка сидела в углу и. сладко позевывая, наводила себе маникюр костяной пилочкой. Я спускался по лестнице по толстому красному ковру, заглушавшему шаги, и, как всегда на этой лестнице, испытывал странное чувство.

Да, каждый раз, как я спускаюсь отсюда, меня охватывает странное чувство кружения над чем-то, чувство карусели, когда под сердцем что-то шипит и щекочет. Говорят, перед глазами утопающего, засасываемого в омут, успевает поразительно отчетливо промелькнуть вся его жизнь. Мой омут — эта бесконечная лестница: спускаясь по ней, я как бы покидаю самого себя и вижу Руубена Пиллимээса со стороны.

… Растянувшийся на краю канавы мальчик, глядящий из-под прикрытых век в небесную синеву: удивительные краски, гудение шмеля и едва уловимый, но все же такой отчетливый сырой запах замшелой каменной ограды; мальчик немного несчастен — у всех его сверстников уже растут волосы на ногах, а у него — нет; волосатые ноги — признак мужественности, волосатые ноги наверняка нравятся девушкам (но в мыслях он говорит не «девушкам», а «женщинам» …). Ну и что, скоро его ноги тоже станут волосатыми! Но нет, не стоит себя утешать, надо быть гордым, — зато в нем есть что-то такое, чего нет в других: он понимает небо и пчел, когда они в самую меру пчелы, и умеет следить за работой пчелы изнутри. А вот остальные не умеют. И это означает, что когда-нибудь он должен будет писать книги, что у него есть долг. Этот мальчишка на краю канавы… ох, и гордый же он!

Ну да, спускаясь с этой лестницы, я вижу и других Руубенов. Прямо-таки волшебная лестница. Вижу уверенного в себе Руубена на выпускном гимназическом вечере, робкого и старательного Руубена в гостях у отца Маарьи, Руубена, грызущего от боли корень репейника и царапающего ногтями землю: Руубена- солдата под Кенигсбергом, раненного в спину и чувствующего, что жить ему осталось минуты. Никогда он уже не рассмотрит вблизи этот дворец из красного кирпича, этот загадочно дрожащий в воздухе, тающий и рассеивающийся красный дворец, из окна которого строчит немецкий пулемет. Руубен грызет корень репейника, и у него такое чувство, будто он глотает рыбьи кости: и рот, и гортань, и весь он набит колючим крошевом рыбьих костей. Только пули в спине он не чувствует…

И рядом со всеми этими Руубенами я вижу наконец и нынешнего, того самого, который спускается сейчас по лестнице, противного и симпатичного, чуточку сентиментального, усталого Руубена Пиллимээса, — он уже надоел себе, но все-таки должен прожить всю жизнь с самим собой, как и все люди на свете. Я гляжу на эти фигуры вовсе не с жалостью, честное слово — нет, скорее с тем приязненным холодком, который порождает во мне и чувство карусели, и щекотание, и шипение. Теперешний Руубен уже не гордится тем, что он так умел видеть пчел, он знает, что многие-многие мальчишки, валяющиеся на краю канав, думают то же самое и это ничуть не оригинально. Но его уже не печалит даже и это знание.

И, конечно, мне не удается миновать одного воспоминания, столь тесно связанного с этой лестницей. Это было… от шестидесяти шести отнять сорок девять … семнадцать лет назад. В верхнем зале этого самого «Du Nord'а».

— Здорово, Руубен! — Александер (тот самый, который работает сейчас швейцаром) вскакивает и спешит к соседнему столику взять мне стул. — Прошу, сядь же!

«Почему, черт побери, он сегодня так почтителен?» — удивляюсь я. Но удивляться мне приходится недолго: Александер протягивает раскрытый журнал, свежий номер «Лооминга».

— Крепко ты даешь!

Краснею я крайне редко. Но на этот раз я и впрямь чувствую, как мое лицо заливает что-то дурацки теплое.

— Не сердись, что я читаю тут… в кабаке. Уж больно было любопытно.

«Лооминг»… Вышел, значит. Чуть ли не две недели кряду я обходил стороной киоски, хоть и понимал, что этим никак не спасешься.

«Лооминг» … Да, я всегда ждал его выхода. Ведь в начале сорокового года в нем напечатали мои первые «настоящие» стихи. Их отнес в редакцию доктор Каррик, отец Маарьи, — сам я еще не решался. И когда их опубликовали, я купил себе десять журналов, раскрыл все экземпляры на одной и той же странице, разложил их в ряд на своем столе, благоговейно смотрел на жирную типографскую краску, жадно втягивал носом ее запах … А теперь…

— Я и не знал, что ты такой ретивый читатель «Лооминга», — пробормотал я, не зная, что сказать.

— А как же! В дни войны я ведь и сам пописывал. Искусство, оно такое, что дашь ему палец, так…

Действительно, Александер тиснул пару каких-то пустяковин во фронтовой газете. Ах, значит, этот человек, у которого даже переносица вспотела от подобострастия, тоже мечтает пролезть в литературу! Но почему все-таки он так подобострастен сегодня? Ведь мои стихи печатаются довольно часто. Да, но это всего лишь стихи… А теперь Александер уже видит во мне кого-то другого — литературного политика! Тошно. Тошно и гнусно… Удрать бы, но Александер уже сделал знак официанту, попросил еще одну рюмку и налил ее до полна какой-то желтой жидкостью. Выпить? Да, выпить я не прочь.

— Хорошо даешь! — Александер подчеркивает ногтем заглавие статьи и мое имя. Сустав его пальца покрыт рыже-золотистыми волосиками. — Руубен Иллиме. «Против космополитизма в нашей литературной жизни» … Бумага могла быть и получше …

Я опрокидываю рюмку и сам наполняю ее снова. Мы чокаемся.

— Знаешь, Руубен, у меня есть к тебе просьба. Большая просьба. Я написал пару рассказиков о военных днях. Воспоминания. Может, прочтешь и дашь какой совет… А?

— Почему же нет, с удовольствием, — буркаю я и выпиваю снова.

Сейчас эта статья уже лежит, небось, в почтовом ящике Маарьиного отца. Скоро Маарья достанет почту. И доктор Каррик, раскрыв журнал, прочтет оглавление и сразу же заинтересуется, что думает Руубен Иллиме «о космополитизме в эстонской литературной жизни». И начнет натыкаться на свое и только на свое имя…

А что, если сбегать на улицу Пикк, пробраться в парадное и украсть «Лооминг»?

Капля бенедиктина стекает с края рюмки на руку. Это вроде меда: одна-две капли и весь ты уже липкий с головы до ног.

Александер мелет и мелет, а я пью и пью. К столу подходит женщина, и Александер знакомит нас. Я приглашаю даму танцевать. Это жаркая толстая визгунья; когда она лезет под свое декольте поправить какую-нибудь бретельку, наши руки разъединяются, а потом слипаются снова. Какие-то мистические бретельки и несть им числа, ибо то и дело наружу вылезает лента совсем нового цвета.

— Наверно, ваш муж силен в черной магии? — спрашиваю я у нее. Она хохочет, а наши руки разлипаются и слипаются.

Потом мы с Александером идем в туалет. Александер тараторит о том, что значит войти в литературу, а я тем временем рассматриваю круг на стульчаке. На меня накатила черная тоска, и она все разрастается, разрастается до того, что я даже вроде бы трезвею.

— Неплохо бы начать и, так сказать, войти в литературу с какой-нибудь этакой статьи. Да, но я же не знаю литературной жизни. Вот у тебя богатый багаж, ты же лично знаком с этим самым Карриком. Теперь только знай тяни из рукава.

На стене туалета нацарапано эстонское слово «1°11». Чуть пониже кто-то написал химическим карандашом по-русски «сам дурак».

— Войти, говоришь, в литературу… — слышу я свой голос. — С такими статьями не входят в литературу, а выходят из нее.

— Вот-вот! — поддакивает Александер. Он явно ни бельмеса не понял. Мы поднимаемся наверх по длинному-длинному грязно-красному ковру. Садимся за стол, и я вдруг чувствую, что не могу больше видеть этого «Лооминга». Даже и он уже пробенедиктинился. Я медленно беру его, раскрываю и… с треском раздираю пополам. Рвать его очень трудно! Из перекрученного корешка сыплются крошки клея, похожие на

Вы читаете Усталость
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату