Утро. А в больнице рассвет иного рода - шуршание покрывал, пробуждение. В некотором смысле больница никогда не засыпает. Свет никогда не выключают, медсёстры остаются на ногах и, хотя снаружи ещё темно, вы можете сказать, что всё просыпается. Возвращаются доктора, поднимают мне веки, светят своими медицинскими фонариками, хмурятся, неразборчивым почерком делая пометки в моей карте, будто бы я обманула их ожидания.
Мне уже всё равно. Я устала от всего этого и скоро всё закончится. Социальная работница тоже вернулась к исполнению своих служебных обязанностей. Похоже, ночной сон не сильно ей помог: глаза по-прежнему опухшие, волосы в беспорядочных завитушках. Она читает мою медицинскую карту и слушает последние новости медсестёр о моей неспокойной ночи, что, кажется, делает её даже ещё более усталой. Возвращается и медсестра с иссиня-чёрной кожей. Она приветствует меня, говоря, как рада видеть меня этим утром и что думала обо мне прошедшей ночью, надеясь, что я буду здесь. Потом она заметила кровавое пятно на моём одеяле и, поцокав языком, поспешила принести новое.
После ухода Ким посетителей больше не было. Наверное, Уиллоу исчерпала людей, которые могли бы меня поддержать. Интересно, все медсёстры осведомлены об этих решительных действиях? Сестра Рамирез, несомненно, знала. И, думаю, медсестра, которая сейчас радом со мной, тоже знает, судя по тому, с какой радостью она исполняет свои обязанности оттого, что я пережила эту ночь. И Уиллоу, кажется, тоже понимает это, - что она уже всех провела через мою палату. Мне так нравятся эти медсёстры. Надеюсь, они не примут моё решение близко к сердцу.
Сейчас я так устала, что едва ли могу даже моргать. Всё это лишь вопрос времени, и часть меня удивляется, почему я откладываю неизбежное. Но я знаю, почему. Я жду, когда вернётся Адам. Кажется, он ушёл целую вечность назад, хотя прошёл, наверное, лишь час. Но Адам просил меня подождать, поэтому я буду ждать. Это самое малое, что я могу для него сделать.
Мои глаза закрыты, поэтому, прежде чем увидеть Адама, я слышу его. Слышу резкое, хриплое дыхание. Он дышит часто и тяжело, словно только что пробежал марафон. Затем я чувствую запах его пота, свежий мускусный аромат, который я, если бы могла, разлила во флаконы и использовала как духи. Я открываю глаза. Глаза Адама закрыты. Но его веки опухли и покраснели, поэтому я знаю, что он делал. Вот почему он ушёл? Плакать, чтобы я этого не видела?
Адам не столько садится в кресло, сколько падает в него, словно одежда, брошенная кучей на пол в конце долгого дня. Он закрывает лицо руками и глубоко дышит, чтобы успокоиться. Минуту спустя он опускает руки на колени.
– Просто послушай, – произносит Адам голосом, напоминающим звуки разлетающейся шрапнели.
Теперь я широко открываю глаза. Я сажусь, насколько это возможно. И слушаю.
– Останься, – на этом слове голос Адама прерывается, но он сдерживает эмоции и продолжает. – Нет слова, чтобы описать случившееся с тобой. В этом нет ничего хорошего. Но есть кое-что, ради чего стóит жить. И я не о себе говорю. Это просто… Не знаю. Может быть, я несу чушь. Знаю, я в шоке. Я понимаю, что не осознал ещё того, что случилось с твоими родителями, с Тедди… – когда Адам произносит «Тедди», его голос надламывается, и поток слёз льётся по лицу. И я думаю:
Я слышу, как Адам делает глубокий вдох, чтобы успокоиться, а затем продолжает:
– Всё, о чём я могу думать, – как несправедливо будет, если твоя жизнь окончится здесь, сейчас. Я имею в виду, я знаю, что она изменится навсегда, независимо от того, что происходит сейчас. И я не настолько глуп, чтобы думать, что могу исправить то, что не может исправить никто. Но я не могу смириться с мыслью, что ты не состаришься, не родишь детей, не поступишь в Джульярдскую школу, не сыграешь на виолончели перед огромной аудиторией так, что зрителей охватит такая дрожь, какую я ощущаю всякий раз, когда вижу, как ты поднимаешь смычок, всякий раз, когда вижу, как ты улыбаешься мне.
– Если ты останешься, я сделаю всё, чего бы ты ни пожелала. Я брошу группу, поеду с тобой в Нью- Йорк. Но если тебе нужно, чтобы я ушёл, я сделаю и это. Я разговаривал с Лиз, и она сказала, что, возможно, возврат к твоей прежней жизни будет слишком болезненным, что, может быть, тебе будет проще вычеркнуть нас из памяти. И это будет отстойно, но я приму это. Я смогу лишиться тебя подобным образом, если не потеряю тебя сегодня. Я отпущу тебя. Если ты останешься.
Значит, это Адам, который отпускает. Рвущиеся из него рыдания подобны кулакам, бьющим по нежной плоти.
Я закрываю глаза. Затыкаю уши. Я не могу видеть этого. Не могу этого слышать.
Но теперь я уже слышу не Адама. А тот звук, тихий стон, который вмиг устремляется ввысь и превращается в нечто мелодичное. Виолончель. Адам приложил наушники к моим безжизненным ушам и кладёт iPod мне на грудь. Он извиняется, говоря, что знает, что это не самая любимая моя композиция, но это лучшее, что он мог сделать. Он увеличивает громкость настолько, что я могу слышать музыку, плывущую в утреннем воздухе. Затем Адам берёт мою руку.
Это Йо-Йо Ма*. Andante con moto e poco rubato. Тихо, едва ли не с предостережением, играет фортепиано. Вступает виолончель, подобная обливающемуся кровью сердцу. И внутри меня словно что-то взрывается.
Я сижу за столом со своей семьёй за завтраком, пью горячий кофе, смеюсь над усами Тедди из шоколадной крошки. За окном падает снег.
Я посещаю кладбище. Три могилы под деревом на холме, возвышающемся над рекой.
Я лежу рядом с Адамом на песчаной отмели у реки, моя голова покоится на его груди.
Я слышу, как люди произносят слово сирота и понимаю, что они говорят обо мне.
Я гуляю с Ким по Нью-Йорку, небоскрёбы отбрасывают тени на наши лица.
Я держу Тедди на коленях, щекочу его, а он хихикает так, что неожиданно падает.
Я сижу со своей виолончелью, той самой, которую мама и папа подарили мне после первого выступления. Мои пальцы гладят дерево и колок**, которые время и прикосновения сделали гладкими. Теперь мой смычок, готовый к действию, балансирует над струнами. Я смотрю на свою руку, ждущую начала игры.
Я смотрю на свою руку, которую держит рука Адама.