Операционная комната – маленькая и переполненная людьми, полная ослепляюще ярких ламп, которые подчёркивают, насколько это грязное место. И она не похожа на те помещения, что показывают по телевизору, где операционные напоминают девственно чистые театры, в которых могли бы разместиться оперный певец и зрители. Пол, хоть и начищен до блеска, но потемневший и испещрённый царапинами и полосками ржавчины, которые я принимаю за старые пятна крови.
Кровь. Она повсюду. Врачей это ни капли не беспокоит. Они режут и зашивают плоть, и откачивают целые реки крови, словно моют посуду в мыльной воде. И при этом перекачивают в мои вены постоянно восполняемый запас крови.
Хирург, который хотел слушать рок, сильно потеет. Одна из медсестер периодически промакивает испарину с его лица марлевым тампоном, который держит щипцами. В какой-то момент пот проступает через маску, и он меняет её.
У анестезиолога нежные пальцы. Она сидит у моей головы, следя за всеми жизненными показателями, регулируя количество жидкостей, газов и лекарственных препаратов, которые в меня поступают. Должно быть, она хорошо выполняет свою работу, потому что я, кажется, ничего не чувствую, несмотря на то, что они истязают моё тело. Это тяжёлая и грязная работа, ничем не напоминающая игру «Операция», в которую мы часто играли детьми, где приходилось быть осторожным, чтобы не коснуться краёв, когда удаляешь кость, иначе срабатывал звуковой сигнал. Анестезиолог рассеянно поглаживает мои виски руками в латексных перчатках. Так часто делала мама, когда я заболевала гриппом или у меня случалась одна из тех головных болей, которая причиняла такую боль, что я представляла, как вскрою вену на виске, лишь бы ослабить давление.
Диск Вагнера отыграл уже дважды. Врачи решают, что пора поставить что-то новое. Побеждает джаз. Люди всегда думают, что, раз я люблю классику, то люблю и джаз. А я не люблю. Хотя папа им увлекается. Он любит джаз, особенно дикую манеру последних дней Колтрейна*. Он говорит, что джаз – это панк для стариков. Думаю, что это объясняет, почему мне также не нравится и панк.
Операция всё продолжается и продолжается. Я измучена ею. Не знаю, откуда у врачей столько выдержки. Они спокойно стоят, но, кажется, что это сложнее, чем бежать марафон.
Я начинаю отключаться. А потом задумываюсь о состоянии, в котором нахожусь. Если я не мертва – а кардиомонитор всё время пищит, поэтому я предполагаю, что не мертва, – но я и не нахожусь в своем теле, могу ли я уйти куда-нибудь? Призрак ли я? Смогла бы я перенестись на пляж на Гавайях? Могу ли оказаться в Карнеги Холле** в Нью-Йорке? Могу я пойти к Тедди?
Эксперимента ради я шевелю носом как Саманта в фильме «Моя жена меня приворожила». Ничего. Щёлкаю пальцами. Стучу каблучками. Я по-прежнему здесь.
Я решаю испробовать более простой приём. Подхожу к стене, представляя, что пройду сквозь неё и выйду с другой стороны. Не считая того, что я ударяюсь о стену, ничего не происходит.
Поспешно входит медсестра с контейнером крови, и прежде, чем дверь за ней закрывается, я проскальзываю в неё. Теперь я в больничном коридоре. Вокруг суетится множество врачей и медсестер в синей и зелёной форме. Женщина на каталке – её волосы собраны под прозрачную синюю шапочку, а в руке капельница – зовёт «Уильям, Уильям». Я прохожу чуть дальше. Здесь ряды операционных комнат, наполненных спящими людьми. Если пациенты в этих комнатах подобны мне, то почему же тогда я не могу видеть людей вне их тел? Есть ли кто-нибудь ещё, кто слоняется без дела, как и я? Мне бы очень хотелось встретить кого-то в моём состоянии. У меня есть несколько вопросов, например, что это за состояние, в котором я нахожусь, и как мне из него выбраться? Как мне вернуться в своё тело? Должна ли я ждать пока меня разбудят врачи? Но рядом нет никого подобного мне. Может быть, остальные поняли, как попасть на Гавайи?
Я следую за медсестрой через автоматически открывающиеся двери. И теперь я в небольшом приёмном покое. Здесь мои бабушка и дедушка.
Бабушка разговаривает с дедушкой, а может, и сама с собой. Это её способ не позволить чувствам взять над ней верх. Я и раньше видела, как она делает это, когда у дедушки случился сердечный приступ. На ней резиновые сапоги и садовничий рабочий халат, запачканный грязью. Должно быть, она работала в своей оранжерее, когда услышала про нас. У бабушки короткие, вьющиеся и седые волосы, она всегда делала перманентную завивку. Папа говорит, годов с семидесятых. «Это просто», – объясняет бабушка. – «Ни забот, ни хлопот». Это так на неё похоже. Прагматично. Она, по сути, настолько практична, что большинство людей никогда бы не догадались, что она питает слабость к ангелам. У неё коллекция керамических ангелов, тряпичных кукол в виде ангелов, ангелов из выдувного стекла и тому подобных ангелов в особом китайском сундучке в её мастерской для шитья. Но бабушка не просто собирает ангелов, она верит в них. Она думает, что они повсюду. Как-то раз пара гагар свила гнездо на озере в роще за их домом, и бабушка была убеждена, что это её давно умершие родители пришли, чтобы оберегать её.
В другой раз мы сидели у неё на крыльце, и я увидела красную птицу. – Это красный клёст? – спросила я бабушку.
Она покачала головой.
– Моя сестра Глория – это клёст, – сказала бабушка, говоря о моей недавно умершей двоюродной бабушке Гло, с которой никогда не ладила. – Она бы сюда никогда не приехала.
Дедушка смотрит в гущу в пенопластовой чашке, снимая крышечку так, что маленькие белые шарики сыпятся ему на колени. Могу сказать, это худшее пойло, и выглядит так, словно сварено году в девяносто седьмом; с тех самых пор его держали на конфорке. И, тем не менее, я бы не возражала против чашечки.
Можно проследить сходство между дедушкой, папой и Тедди, хотя волнистые волосы деда и превратились из русых в седые, и он коренастее худого Тедди и папы, который жилист и мускулист благодаря послеобеденным занятиям тяжёлой атлетикой в местном спортзале Христианской Ассоциации Молодых Людей. Но у них у всех серо-голубые глаза цвета воды, цвета океана в облачный день.
Возможно, именно поэтому мне сейчас тяжело смотреть на дедушку.
Джуллиард был бабушкиной идеей. Она родом из Массачусетса, но в 1955 году самостоятельно перебралась в Орегон. Сейчас в этом нет ничего особенного, но, думаю, пятьдесят два год назад для двадцатидвухлетней незамужней женщины совершить подобное было своего рода постыдно. Бабушка утверждала, что её тянуло к дикой пустынной местности, и не было ничего более дикого, чем бескрайние леса и скалистые пляжи Орегона. Она получила работу секретаря в лесном управлении. Дедушка работал там биологом.