— Так ведь муж у меня… А этот… Вдруг любостай[86] лихой? От любостая бабе одни беды.
Твердохлеба повела плечом.
— Любостай? Что за нелепица? Или искры видела в ночи вокруг своего терема? А вообще, сама решай. Мне что, только и думать, с кем тебе подол задирать?
Совсем испугалась Милонега от материных слов. Но, похоже, гневаться на негаданную любовь дочери та не станет. И едва княгиня отвернулась, Милонега выскользнула из ее светлицы тихонечко, как мышка.
Твердохлеба уже забыла о ней. Мерила шагами светлицу, машинально крутя перстни на холеных пальцах. Размышляла, о чем говорить с мужем станет. Знала, что скоро явится ненавидимый ею варяг.
И дождалась. Забегали слуги, застучали двери, со двора донесся зычный голос Аскольда.
Твердохлеба навстречу не поспешила. Это была ее привилегия, редкая для любой жены, — не выходить навстречу мужу. Вот и стояла она одна, нарядная, величавая, достойно сложив руки на тяжелой груди. Слышала приближающиеся шаги, скрип половиц. Вот и дверь отворилась.
— Здрава будь, Тьордлейва, жена моя.
— И ты гой еси…
Она все же поклонилась ему, склонила стан, прижав руку к груди.
Аскольд стоял перед ней, чуть расставив ноги, засунув большие пальцы рук за наборной пояс. Был он еще в сером дорожном плаще, пряжка фибула сбилась, один угол накидки волочился по полу. И сам запыленный, пропахший потом. Твердохлеба чуть наморщила тонкий нос, но в остальном неудовольствия не выразила. Понимала, что князь с лова сразу в гридницу шел. А потом к ней. Не обойтись ему без совета суложи своей. Сама так приучила.
Князь не спешил начинать разговор, смотрел на жену. Для выходца из северных стран он был не очень высок, но могуч в плечах, коренаст, ходил чуть косолапо, словно степняк. Некогда подвижный и жилистый, с годами он раздобрел на Полянских хлебах, раздался вширь, а тугой живот нависал над поясом. Длинная холеная борода Аскольда ниспадала до самой пряжки и была такой же темно-рыжей, как и некогда, только усы слегка побило сединой. А вот волосы поседели сильно. Зачесанные назад и удерживаемые кованым обручем, они открывали высокие залысины надо лбом. Лицом князь был груб, кожа продубленная, нос небольшой, чуть вздернутый, словно у местных уроженцев. И был он более на мужика-бортника похож, чем на варяга, прибывшего из-за морей. Но лицо его дышало умом, а пристальный взгляд белесо-голубых глаз мало кто мог выдержать.
— Вижу, с дороги ты, — молвила княгиня. — А у меня уже все готово, велю сейчас стол накрыть. Да не в тереме темном, на воздухе, под яблоньками в саду, как ты любишь.
Она всегда была предупредительна и заботлива при нем. Со стороны казалось, только и живет, чтобы угождать супругу. Вот и сейчас взяла Аскольда под руку, увела на прогретый солнцем воздух, где торопливая челядь уже расставляла на столе расписные блюда с пахучим супом из куриной грудинки, ставили ковши, тарелки-миски. Аскольд помянул покровителя Белеса перед едой, вылил первый глоток на землю, ел не спеша, с наслаждением, не поднимая на жену глаз.
— О чем забота твоя? — спросила княгиня, когда муж утолил первый голод и глядел поверх тарелки задумчивым взглядом.
— Плохой совет ты дала мне, Тьордлейва, когда надоумила оставить Дира один на один с киевлянами.
— Рано или поздно, но это пришлось бы сделать. Как-никак, Дир — соправитель твой.
— Воин он, а не глава градский. И видишь, что получилось…
И он поведал жене то, что она уже и так знала. Но слушала внимательно. Скривила рот в ухмылке, когда князь закончил.
— У нас говорят — хвалилась корова озеро выпить, да околела.
— Забываешься, Тьорд! Дир — мой брат, и иного наследника нам не дано. Остался бы мой сын жив… Эх! — Он тяжело вздохнул, а княгиня опустила ресницы, пряча злорадный свет. — Один Дир у нас, — повторил Аскольд. — И у твоей дочери тоже, — напомнил он.
И тут Твердохлеба повела речь плавную. Дескать, то, что Дир повздорил с киевлянами, не так и плохо — пусть проявятся наиболее злонамеренные, знать таковых никогда не вредно. А то, что веча желают… Отказать им открыто нельзя: народ в Киеве имеет право вече требовать. Однако пусть князь повременит с этим. Где нельзя отказать сразу, лучше отложить на время. А там многое может измениться. Предлогом оттяжки пусть князь выставит подготовку ко дню Купалы[87]. А вот на праздник князю скупиться не следует. Пусть откроет погреба да выставит поболее медов стоялых, браги хмельной, зелена вина заморского. Здешний люд страсть как на дармовщинку охоч, вот и подобреет сразу. Тогда, если вече не удастся отменить… Хотя чего же не удастся, особенно если в дни праздника лихие люди набег совершат. Древляне те же. Тогда люду уже не до сходок будет. Придется ответным рейдом идти. А это лучше Дира никто не сделает. Вот и пройдет злоба киевлян на молодого князя, а то, что он защитник киевский, — помнить будут.
— Погоди, Тьордлейва, — перебил супругу Аскольд. Они говорили на варяжском, который княгиня знала в совершенстве. — Совет твой хорош, да только с чего ты взяла, что находники-древляне нас побеспокоят? Они ведь тоже, когда отмечают Купалу, всякие войны прекращают.
— Ну, на древлян тут рассчитывать, сильно не следует. Но разве нет у тебя или у того же Дира верных людей, какие могли бы обрядиться древлянами и пошалить, изображая их? Но потом от них надо будет отделаться, порешить сразу. Ибо оставлять таких опасно. Нам же главное, чтоб по Киеву весть пошла о походе на них. Тогда найдется немало желающих и удаль потешить, и отомстить находникам. Не до веча уже будет.
Аскольд глядел на жену, и невольная улыбка приподняла его усы. Ох, и хитра же его княгиня, он не мог припомнить случая, чтобы она ему дельным советом не помогла.
— Обдумать это надо. Слыханное ли дело, чтоб свои же своих, да еще на Купалу, изводили.
— Вот и давай продумаем все. А ты пока ешь, ешь.
И она заботливо пододвинула князю очередное блюдо.
Над их головами шелестела листва. От малинника, возле которого они сидели, веяло сладким ароматом первых ягод. Со стороны Почайны долетал гул судовых труб, где-то стучала кузня. Все это действовало на князя успокаивающе. Надо же, шел сюда весь в тревожных думах, а и часа не провел с женой, как она, разумница, уже все растолковала, подсказала… Опасное подсказала, но чем не выход?
— Нам бы только до веча не довести, — молвил князь. — Ибо многие сегодня напоминали, как нас кликали и как я старые законы их попрал с тех пор. Ишь, что удумали — тридцать старейшин хотят подле меня над городом поставить.
— Ну, вспомнили старину, — засмеялась низким грудным смехом Твердохлеба. — Тридцать старейшин еще при деде моем правили. И было это, еще когда Киев не разросся, когда каждый род окрестный своих старейшин в Киев посылал думу думать да суд-расправу чинить. Теперь же нет места по Днепру, где бы Киев не поминали с почетом и уважением. И кто же позволит каким-то родовым выскочкам его волю решать?
— Бояре грозятся в самом граде таковых выбрать.
— Из кого? Да любой из этих старейшин — не более чем сынок боярский. Ладно, ты лучше подумай, кто сегодня больше других волю словам давал, и реши, кого лучше подкупить, должником сделать, а кого и извести след.
Она знала, что говорила. Твердохлеба не забыла еще, как руками своего Аскольда разделалась с теми, кто некогда оставил ее мужа. Два рода — Гурьяна и Вавилы — сильно поредели по ее воле, а Аскольд послушно изводил тех, кто его на княжение позвал.
— О чем задумалась? — неожиданно спросил Аскольд.
— Да так. Любопытно мне, чем же Гурьяновы так задели Дира, что он до крови довел?
— За дело довел. Я бы так же поступил.
Покоящиеся на столешнице толстопалые руки князя сжались в кулаки, он задышал тяжело.
— И как дознались, не ведаю, да только они упрекнули Дира в том, что он из… Что навозника он родня.