Твердохлеба замерла. Так побледнела, что искусственный румянец на щеках алым стал казаться. Навозник… Она знала давнишнее прозвище мужа. И как бы она ни ненавидела Аскольда, пуще всего боялась, что однажды и ее женой Навозника назовут.
— Это надо пресечь! — процедила сквозь зубы. — Пресечь да каленым железом выжечь!..
Ее даже стала бить дрожь. Аскольд сам смутился, видя, как огорчена жена, начал успокаивать. Но Твердохлеба, словно забыв о своей показной приветливости, невольно отшатнулась от него, не в силах сдержать брезгливость на лице. Она, Твердохлеба, княгиня пресветлая, чей род от прославленного Кия ведется, всего лишь жена Навозника, в рабстве рожденного…
Аскольд вдруг рассердился. Поглядел на жену, прищурившись.
— Меж нами, Тьорд, давно было условлено, что молчать о том будем. Князь я теперь, да и только. Однако я никогда не забывал, из каких низин поднялся. Рюрик-то всегда себя князем мнил, он и в Ютландии в конунгах ходил, и княжество себе в Новгороде у Гостомысла сторговал. Я же был никем. Сын рабыни и заезжего викинга. Да только даже Рюрик уважал меня за смекалку и удачу. И он смело доверил мне часть войска, когда я сказал, что на Царь-град пойду.
— А ты его войска привел в Киев. И твое прозвище Навозник шло за тобой.
— Пусть, Да только я теперь даже белому соколу Новгородскому ровня. А то, что ты так кривишь губы…
Он говорил тихо, но в его интонациях все явственнее проступала глухая ярость. Глаза же вдруг вспыхнули. Глядел на свою жену-раскрасавицу, что цвела вопреки времени. Княгиня… Кия достославного плоть и кровь… Хорива Старого жена… И он, Навозник…
— Мы с Диром поднялись и сокрушили тех, кому по рождению было дано все: имя, богатство, могущество, войска. Значит, мы с братом оказались лучше всех, сильнее. Даже тебя, великородная княгиня. И не кичись гордыней-то. А то я напомню, как взял тебя… после того, как мои хирдманны…
Он вдруг грубо схватил ее ладонью за затылок, притянул, поцеловал зло, раздирая рот, так, что зубы стукнулись о зубы. Всегда, когда чувствовал ее заносчивость, его это распаляло. Овладеть ею… княгиней Киевской, как последней прислужницей!..
Аскольд рывком поставил ее на ноги, велел опереться руками о стол, задрал парчовый подол. Она что- то говорила: дескать, что челядь-рабы могут их, немолодых, заметить и что в баню бы сперва сходил… Он не слушал. Ягодицы у нее были большие, белые, сдобные, он так и впился в них обеими пятернями. Сапогом раздвинул ей ноги, вошел в нее по-молодецки, распаляясь от желания.
Она терпеливо дожидалась, когда он обмякнет. Достойно выпрямившись, оправила юбки. Аскольд сидел рядом, раскрасневшийся, еще тяжело дышащий.
— Ты бы все-таки в баню сходил, — сказала она невозмутимо. Знала, что он сейчас покладист и добр будет, словно чуя вину. И добавила брезгливо: — Воняешь ведь, как боров.
После бани разомлевшего князя отвели в опочивальню, удобно устроили на ложе. Твердохлеба хлопотала рядом, обкладывала подушками, ковшик кваса прохладного поднесла, смотрела, как пьет. А в квас зелье сонное было подмешано.
Какое-то время она сидела возле разметавшегося на ложе Аскольда, пока не услышала, как в груди его заклокотало, храп раздался. Тогда княгиня отвела взгляд от раскрытого окошка, за которым с криком проносились быстрые ласточки, привстала над мужем. Глядела какое-то время. Его лицо во сне разгладилось, подобрело, длинная борода сбилась в сторону. И Твердохлеба вдруг плюнула в это ненавистное лицо. Слюна медленно сползла с носа князя, потекла по щеке. И княгиня расхохоталась, громко, нехорошо. Она не боялась, что он пробудится после ее зелья.
Потом отошла и, отодвинув без натуги один из ларей, подняла ляду в полу. Вниз, в узкий поруб, уводили крутые ступени. Княгиня зажгла лампу и, захватив со стола кувшинчик со сметаной и несколько пирогов, стала спускаться.
В проходе поруба были узкие щели. Когда Твердохлеба оказалась на уровне людских, стали отчетливо слышны голоса. Она различила даже, как кто-то говорил, что певец Боян обещал новую песнь сочинить ко дню Купалы. Твердохлеба продолжала спуск. Вскоре холодом Пахнуло, сквозь бревна поруба-колодца начал сыпаться сырой песок, земля. Она была уже в самой горе.
Теперь княгиня оказалась в холодном каменистом проходе. Приподняла лампу.
— Ждешь ли?
Из мрака послышалось шуршание. Потом к ней медленно подползло какое-то существо. Приподнялось на единственной руке, опираясь на культю другой. Грива стоявших колтуном волос, лицо обезображено шрамами. В пламени свечи блеснул единственный глаз.
— Поесть принесла?
Она молча поставила перед ним кувшинчик, положила прямо на землю пироги. Калека ел с удовольствием.
— Ну что? — спросил, жуя.
— Будет вам поход на древлян.
Глаз блеснул из-под косм, когда он глянул на нее.
— Ишь ты. Сумела-таки. Не зря тебя мудрой кличут.
— Вы просили — я сделала. Другое лучше скажи: согласен ли Рюрик Милонегу княгиней сделать?
Его чавканье и сопение раздражали ее.
— Ты, чай, условия договора забыл?
— Не забыл.
Калека откинулся, опершись о стенку прохода, рыгнул сытно.
— Ты ведь знаешь, Тьордлейва, что суложь любимая Рюрика, свейка[88] Эфандхильд, живет в Ладоге, где ее оберегает Олег Вещий. А он не так прост. Случись с княгиней что — сразу заподозрит. Потому опасно извести ее.
— Но она ведь не чета моей Милонеге, низкорожденная.
— Не скажи. Она хорошего рода, хоть и чужеземка.
— Мне не так и важно извести ее. Главное, чтобы Рюрик понял, что с Милонегой он может Киев получить.
Воцарилось долгое молчание.
— Мы передали соколу твое предложение. Но князь уже не молод, хворает. Ему не о свадьбе сейчас думать.
— Так пусть его излечат! Али волхвы новгородские не такие кудесники, как о том говорят? Пусть постараются! Ибо если Рюрик не примет моего условия… Клянусь прародителем Кием, я сделаю все, чтобы его возненавидели в Киеве!
— Не горячись. Не горячись, княгиня пресветлая. Твоим делом уже волхвы-перунники занялись. А они от слова не отказываются. Теперь же слушай, что передать велено.
Вернулась к себеТвердохлеба только на вечерней зорьке. Аскольд все храпел среди горы шелковых подушек. Княгиня задвинула ляду сундуком, села сверху, не спеша, стала снимать дорогие уборы. Спать еще не хотелось, да и не привыкла она рано ложиться. Вот и сидела, расплетая русую косу, глядела перед собой застывшим взглядом. Улыбалась недобро.
ГЛАВА 2
Короткая летняя ночь была на исходе, когда перед стражей на Киевской горе возник высокий горянин с гуслями через плечо. Его узнали — ведь из самых прославленных в Киеве был человек. Но все же на его просьбу открыть в неурочный час ворота ответили отказом.
Гусляр не ушел, сел в стороне, приготовившись ждать. Стражи-воротники поглядели-поглядели и решили кое в чем пойти ему навстречу. Старший на заставе кликнул гусляра, поднялся с ним на заборол и спустил вниз за стену длинный гладкий шест. Сказал:
— Говорят, ты в молодости добрым воином был, Боян. Вот и вспомни выучку, спустись по-нашему.
Тот, кого назвали Бояном, рослый, хотя и несколько сутулый от годов, ловко перекинул гусли за спину, поплевал на ладони и заскользил вниз, обхватив гладкое дерево руками и ногами.
Охранники, вернув шест на место, глядели сверху, как он широким вольным шагом пошел по Боричеву узвозу.
— И чего ему неймется? Ведь так сладко спится под утро, когда и зверь дикий затихает, и нечисть