И я долго стою тут, стою лицом к ветру и курю. Смотрю на зелень озимых по обеим сторонам дороги, на Монашенскую рощу, на свою деревню вдалеке под серым осенним небом...
Сворачиваю с дороги, иду вдоль посадки. Бледно-лимонные мелкие листья яблони-ди?чки усыпали зеленую траву. Поднимаю яблоко, тру его в пальцах — гладкая кожура блестит чистой желтой глазурью. Мелкое яблоко с хрустом раскалывается на зубах, рот обдает горько-кислым соком; и я сосу этот горький сок с такой жадностью, будто хочу взять от дикого плода все, что он может дать...
II
Старая, самая обыкновенная хата: помазанный глиной длинный сруб торцом к улице, черная соломенная крыша с куцей стрехой, серый столбик круглой асбестовой трубы на коньке, три окна горницы и три кухонные, во двор. Прямо на улицу смотрит только одно окно, к тому ж оно прорублено не по центру торцевой стены, а несколько смещено к углу, и от этого наша хата будто косоглазая. С самого детства я испытываю почти физическое неудобство от этого, так и хочется мне взять и прорубить рядом еще одно окно, чтоб хата смотрела на улицу двумя глазами, — и, кажется, чувствую, как и хата страдает физически и постоянно ждет, что кто-то поймет ее и избавит от оплошности моего отца — откроет второй глаз. Два других окна горницы, по длинной стене, смотрят вдоль деревни. Все три окна обрамлены старенькими голубыми наличниками с облупившейся краской, верх каждого наличника представляет собой нехитрый треугольник и в самом центре его едва заметная — когда-то алая — пятиконечная звездочка: лет двадцать назад я по собственной инициативе выпилил эти звездочки из фанеры, прибил тут и покрасил красными чернилами.
Двух соседних хат по обе стороны не стало: с корнем снялись бывшие наши соседи, уехали в другие места лучшей жизни искать, и наша хата, оказавшись на непривычном просторе и большем виду, словно сконфузилась и постаралась быть незаметной: сжалась, осела, обвязка завалинки на самой земле лежит.
Под мелким колючим дождем я медленно шел по безлюдной грязной улице нашей Старой Слободки, издали посматривал на эту вот нашу старую хату, где живут теперь ее новые хозяева, — и мне было так, что она тоже поджидает меня.
Так вот и получается. Живешь где-то там в тяжелой суете большого загазованного города, спешишь после работы в стандартную городскую квартиру, каких миллионы, — и вроде бы нет у тебя другого дома; а приехал вот — и прозреваешь: твоя хата, дом твой отчий — ведь стоит она, все та же и на том же самом: месте, и кто ж его знает, может, по-своему и ждет тебя...
Перед хатой плетневый палисадник. Каждый год тут густо разрастались мальвы: тонкие полутораметровые растения с частыми шершавыми листьями, как у молодого подсолнечника, и по тонкому стволику — на каждом только одного сорта — по десятку и больше похожих на рупоры роз: белые, голубые, ярко-красные, сиреневые, бархатно-черные и бог знает еще какие, с тонкими переходами оттенков на нежных лепестках, берущих свое начало в глубине твердых чашечек, в центре которых торчат усыпанные пыльцой мохнатые тычинки. Они совсем не пахнут, эти мальвы, точнее — у них слабый и притом неприятный запах, немножко приторный; но собой, особенно в самую пору расцвета, они красивы, и я любил, высунувшись в распахнутое окно, смотреть на них.
Вывелись мальвы, жидкая серая полынь покачивается за старым ореховым плетнем.
Вдоль глухой стороны хаты по меже с соседним огородом стоят три ясеня. Стволы их заметно возмужали, узловатые ветви образовали вполне завершенные по форме кроны. Ветер треплет поредевшие бурые листья, и они — узкие, длинные — с трепетным мельканием падают на землю.
Хорошо помню то солнечное, ветреное воскресенье октября сорок шестого года, когда я, третьеклассник, выкопал эти ясеньки в наших засеках и посадил тут — просто так, по свободному движению души сделать что-то.
Отец похвалил меня, но тут же заметил, что ясень — дерево чепуховое, ерундовое дерево, не годится у хаты: будут потом каждое лето объедать их и вонять тут эти сволочные майки — золотисто-зеленые узкие жуки, действительно ужасно вонючие, но, говорят, очень полезные от нарывов, — надо высушить их, истолочь и употребить для нарывных пластырей.
В самом деле, почему я не посадил тополь, березу, рябину? Почему именно ясень — чепуховое и ерундовое у хаты дерево? Может, в том-то и весь фокус, что свободное движение души не поддается объяснению?
(Поскольку уж зашла речь о майках. В энциклопедии сказано, что в крови и тканях этих жуков из семейства нарывников много кантаридида. До сегодняшнего дня я и слыхом не слыхал про этот кантаридид, но что в майках пропадает для человечества уйма чего-то полезного, я знал еще в те самые годы детства, когда наш большой ясень в саду каждый год однажды утром буквально обсыпали эти мерзкие твари и начинали пожирать сочные и ужасно горькие молодые листья, так что дня через три крона нашего красавца, в тени которого так любил полежать в знойный полуденный час мой отец, походила на ажурный сетчатый шар из прожилок недавних листьев, и в его глубине открывался невидимый до того скворечник, который мы с Петром каждую весну снимали, вычищали, ремонтировали и водружали на прежнее место в развилке ствола. Однажды, желая как-то уменьшить потери человечества в этом самом кантаридиде, а по правде — заработать денег, я взял бутылку. залез на ясень и принялся собирать эту тварь из семейства нарывников. Они тысячами ползали вокруг меня по листве и веткам, растопырив золотистые крылья, кружились над головой, садились на шею, и я с неописуемым отвращением и очень осторожно (по опыту знал: раздави эту мягкотелую гадость — и на коже вскочит водяной пузырь) снимал их с волос, шеи, лица и засовывал в бутылку. Хотя в Курске мне до этого не приходилось бывать, я знал, что там есть аптеки, — туда-то я и намеревался отвезти собранных маек, а на вырученные деньги (я полагал, что заплатят много) купить на «толчке» настоящий немецкий «Даймон», или — это уже предел мечтаний — футбольный мяч. Что ж вышло: верх взяло неверие в благополучный исход дела — и литровая бутылка, полная жуков, полетела в бурьян.
...Неверие в благополучный исход помешало завершиться многим моим начинаниям. И не только в детстве...)
Именно по свободному движению души, исключающему корыстную дальновидность, один ясень я посадил за межой, на пустовавшей соседней усадьбе. А поселившийся тут позже новый хозяин усадьбы часто потом напоминал моему отцу, что ясень этот — его, поскольку он на его земле растет, чего мой возмущенный отец не мог выдержать и на всю улицу чисто по-русски доказывал соседу, что ясень наш.
Не живет теперь тут мой отец, снялся с корнем сосед — и никто из них не увез с собой мой ясень. Растет он себе с двумя братьями рядом, а на чьей земле — ему все равно...
— Вот и еще раз я приехал к тебе, — сказал я вслух хате. — Принимай.
Я открыл ворота и увидел:
бывший наш двор, квадратный, большой и пустой, наполовину поросший подорожником, не по-осеннему зеленым после месячных дождей, с капельками воды на узорчатых стебельках, наполовину голый, шоколадный от обилия перегноя на том месте, где всегда была навозная куча, в ложбинке стока из коровьей закутки все так же блестела продольная лужица жижи цвета черного кофе и в ней четко отражалась серая глиняная стена сарая с обнажившимися прожилками подмешанной в глину соломы; двор был обнесен новым крепким ореховым плетнем;
девочку в красной кофте посреди двора;
лохматого грязно-желтого пса, посаженного на цепь в дальнем углу, у калитки в сад; пес, молчавший все время, пока я стоял по ту сторону ворот, теперь с лаем рвался с цепи.
Девочка посмотрела на меня и прицыкнула на пса. Тот не унимался. Тогда девочка запустила в него