— Иди спать, Алик, — сказал Димка. — Пойдем и мы ляжем. Лапами кверху.
Алик его проводил глазами и сказал мне:
— Шеф, если тут дело во мне, то я — пас. Это действительно так. Мы договорились.
Я взялся за голову.
— Не могу я вас понять. Не могу, и все. Как это так можно договариваться?
— Тут простой расчет, шеф. Простой и трезвый.
— Иди к Богу в рай! Уйди. Я вас обоих знать не хочу.
— Зачем же злиться? На кого, шеф?
— На себя одного.
— А мы при чем?
— Оба вы такие хорошие — сил моих нет!
Я взялся за поручень, поднялся, пошел вверх. Вдруг сорвался, полетел назад затылком, но чудом вывернулся, звериным каким-то рывком. Сердце у меня чуть не выпрыгивало.
Дрифтерский ящик я легко нашарил, но пока топор искал в темноте, среди всякого барахла, мне все лицо искололо снегом. Я прижал топор к груди, вытер лицо, а все не решался идти дальше, на полубак. Его и не видно было, полубака, — сплошная белая мгла и рев. Но я-то должен был его рубить, мой вожак. То есть не самый вожак, пеньку-то что стоит перерубить, а плетеный стояночный трос, из стальной жилы. Он и убить может. Ну, ладно, я подумал, это все-таки мое дело вожаковое, никто за меня его не сделает. Вот разве помог бы кто.
Я увидел — Алик выглядывает, жмется от холода.
— Пойди, — говорю, — к лебедке, ты все равно намок. Стопор ты знаешь, как отдать. А я рубану на кипе.[60]
— А кто это приказал?
— Э, кто приказал!
Я пошел как слепой, нашарил трос и потом — по нему, плечом вперед. Натянут он был, как штанга, и когда я добрался до киповой планки и ударил, топор отскочил, как резиновый. А на тросе — я пощупал — и следа не осталось от удара.
— Давай, помогу.
Я оглянулся — Алик стоял у меня за спиной, весь облепленный, лицо в снегу.
— Отвались!
— Ну, что злишься? Давай вместе. Чем тебе помочь?
— Иди в кап, убьет же концом!
— А тебя?
— Ты смоешься?
Волна накрыла нас обоих, только я успел пригнуться под планшир, а его потащило, только носки его замелькали. И, представьте, он вскочил и снова начал, ко мне подбираться. Ладно, мне не до него было.
По две, по три жилки рвались после каждого удара, и трос звенел, как мандолина, отбрасывал топор, будто живой. А часто и по планширю попадало или по кипе. Но я озверел уже, рубил как заведенный. Он делался все тоньше, готов уже был лопнуть, и я оглянулся — нет ли кого на палубе. Алик стоял у капа, прижавшись.
— Полундра от вожака!
Одной рукой я подобрал полу телогрейки и накрыл голову, а другой рубил.
Полубак пошел вверх, и трос заскрежетал на кипе — я поостерегся его рубить, — но тут-то он и лопнул сам. Я не видел, как он хлестнул в воздухе, но по капу удар был, как будто клепальным молотом. А от капа — меня по плечу! Я завалился и поехал к трюму. Там только вскочил на ноги. А топора как не было.
Алик стоял на том же месте, держался за поручень. Как его только не задело? Счастливая же у салаги судьба!
— Вот и вся любовь! — сказал я ему почти весело. Он смотрел на меня молча.
— Пошли.
Я его потащил за собой в кап. Он все смотрел на меня. А я смотрел на рубку, хотел разглядеть стекла.
— Там ничего не слышали, — сказал Алик. — Никто не выглянул.
— Услышат. Почувствуют.
— И что тебе за это?
— Как что? Сознательная порча судового имущества. Годков десять, наверно. Ты бы мне сколько дал?
— Никто ж не видел.
— А ты?
— Я тоже не видел.
Ах, какой хороший был мальчик! Как он мне нравился!
— Что же ты хочешь? — я спросил. — Чтоб кепа за эти сети разжаловали? Или у всей команды бы вычитали?
— А сколько они стоят?
— Сто тысяч. Хоть видал когда-нибудь столько?
— Новыми?
— Настоящими. Золотом.
— Но он же сам мог порваться.
— Мог бы. Но не порвался. И на планшире от топора след.
— Что ж теперь делать?
— Спать. Или жизнь спасать. Только я думаю — все равно поздно.
В кубрике все почему-то посмотрели на меня. Но никто слова не сказал. Я скинул телогрейку и увидел — все плечо у нее располосовано, вата торчит наружу. Я ее кинул на пол, сел на нее, прислонился к переборке. Плечо еще только начинало разгораться, хоть первая боль и схлынула.
— Знобит, земеля? — Шурка поднялся, своей телогрейкой, такой же вымокшей, укрыл мне спину. — Ну-ка, уберем тут.
Он скинул все с камелька, чтоб я мог прислониться, но трубы были чуть теплые. Но, может, даже лучше к холодному прижаться? Я закрыл глаза, стал уговаривать плечо, чтобы утихло. Иногда помогает. Шурка опять отсел к Сереге — играть.
Не знаю, какое дело я сделал — доброе или злое. Но я его сделал.
Вдруг Митрохин — он рядом со мной сидел на полу — спросил испуганно:
— Что это, ребята?
Я открыл глаза. Свет начал меркнуть. Волосок в лампочке был чуть розовым.
— Ребята, — сказал Митрохин, — это ж конец!
— Не блажи, — сказал Шурка. — «Дед» всю энергию на откачку пустил. Или на стартер копит.
— Нет, — Митрохин замотал головой. — Я тоже все верил, что не конец. Нет, нет! Все уже, ребята, гибнем!
Он забился, как в припадке. А может, это и был припадок: он ведь какой-то чокнутый. Шурка с Серегой кинулись к нему, схватили за руки. Он с такой силой вырывался, что они вдвоем не могли удержать.
— Ребята, я ж во всем виноват! Я вас тогда всех погубил. Из-за меня ж вы в порт не пошли. Ребята, простите. Можете вы меня простить?
Он мне попал по больному плечу, я чуть не взвыл, толкнул его ногой.
— Молчал бы теперь, сволочь…
Он еще сильней забился. Кричал что-то через слезы, слов нельзя было разобрать.
— Свяжите его, ребята, — попросил Васька. — Я с ума сойду.
Шурка зажал Митрохину рот, и он вдруг присмирел, только мычал тихонько. Они его подняли, перенесли на койку.