покрыли луну.
Лицо Элимелеха было словно отмечено печатью печали.
Мы сидели и молчали, прислушиваясь к ночным звукам и голосам, собирающимся эхом в ограде кибуца. Голоса эти, что так изменились во время концерта Элимелеха и Машеньки, возвращались в свое обычное состояние. Снова рыдали шакалы, лаяли псы, мяукали кошки, вскрикивали со сна птицы, мычали коровы, паниковали курицы, плакал ребенок. Шаги ночного сторожа громко отдавались на пустой тропе. В прорези палатки Машеньки погасло пламя коптилки. Внезапно Элимелех вскочил и побежал к ее палатке, оставив около меня скрипку и смычок. Я чувствовал, что это плохо кончится. Но попробуй, – останови бегущего и обуянного любовью человека. Лишь добавил ко всем ночным голосам глубокий вздох. Взял инструмент и вошел в барак. Чувствовал страшную жажду, начал пить, не отрываясь от кувшина. И вдруг слышу крик, пробравший меня до костей.
Я побежал во двор. Весь кибуц всполошился. Люди бежали к палатке Машеньки, и впереди всех спасателей – мой брат Иосеф и Шлойме Гринблат. Они первыми прибежали к палатке.
У входа стоит онемевший Элимелех. В палатке, на постели, сидит дрожащая Машенька. Длинные ее волосы взлохмачены, глаза расширены. Мой брат Иосеф уже рядом с ней, держит ее руку в своей руке.
Потянул я Элимелеха за собой, к бараку. Многих усилий потребовалось, чтобы заставить его открыть рот. Душа, говорит он, требовала – поговорить, в конце концов, с Машенькой, неотложно, не откладывая на завтра. Ведь еще не отзвучали звуки их общей партии «Крейцеровой сонаты» Бетховена. Он и представить не мог себе, что звуки эти уже смолкли в ее сердце. Когда он подошел к ее палатке, в темноте лишь светилась белизна постели и разметанные по этой белизне черные ее волосы. Глядел на спящую девушку Элимелех и не мог рта раскрыть. Вдруг она проснулась, увидела огромную тень у постели. Со сна, со страха начала истерически кричать. Вот и вся правда!
В ту ночь мой брат остался в палатке Машеньки. Несомненно, доказывал ей, что Элимелех намеревался… И пошло это слово гулять по кибуцу, в столовой, во всех углах, во всех бараках и палатках – «намеревался…» И защитниками невинной девушки выступали мой брат Йосеф и Шлойме Гринблат.
И решили судить Элимелеха за беззащитную его любовь и за действие, которое можно было считать непристойным.
Вечер сошел на кибуц. Сидели мы с Элимелехом у входа в его шалаш, на ветвях эвкалипта. Малая птица парила в воздухе, и весь покой вселенной был в этом ее парении. Она почти застыла в одной точке, словно бы сам воздух держал ее на своих струях.
Элимелех не сводил с нее взгляд:
«Насколько она тиха и спокойна».
«Удивительно спокойна».
«Я ее не понимаю».
«Птицу?
«Машеньку не понимаю. Вот уже неделю, со дня концерта, она со мной не разговаривает при людях. Иногда я встречаю во дворе одну, и тогда она тайком кивает мне головой, и тут же убегает. Не понимаю ее, Соломон».
«Ну, что ты не понимаешь? Все из-за случая в ее палатке».
«Но она ведь может сказать правду, что ничего в палатке не было. Она ведь единственная знает всю правду».
«Элимелех, мой тебе совет: оставь ее в покое».
«Оставить ее в покое? Нет! Я не могу оставить ее в покое. Но, быть может, осталось мне одно, любить издали, безмолвно. Надеяться на чудо».
Внезапно раздался удар железа о железо, в этой тишине подобный удару колокола. Всех созывали на ужин. Говорю:
«Пошли ужинать».
«Нет, я не могу появляться среди людей».
«Ерунда. Ты не можешь закрыться в этом шалаше, как узник в тюремной камере».
«Я узник, Соломон, узник всех этих низких сплетен, отдаляющих от меня Машеньку».
«Что это за разговоры, Элимелех? Узник, узник. Столовая твоя так же, как и всех».
«Но я не могу там высоко держать голову, Соломон».
«Именно сейчас ты должен реагировать быстро. Это один из важнейших принципов в кибуце. Не сумеешь – ты пропал».
«Я пропал, Соломон».
Именно в этот момент под эвкалиптом прошли Машенька и мой брат Иосеф в столовую. Машенька в шортах и прилегающей к телу белой кофточке. Иосеф с нее глаз не сводит, а она идет и улыбается. А под рукой Элимелеха крутится черный его кот и мурлычет. Отрывает Элимелех от ветви охапку листьев, мнет их, выпускает из руки. Листья осыпаются на шкуру кота, и Элимелех вцепляется ногтями в шкуру. Была какая-то жестокость в этом жесте. Была дикость во взгляде брата моего на девушку. И вся эта троица – Элимелех, мой брат, Машенька – как бы слилась в моих глазах, и я ощутил острый запах раздавленных листьев эвкалипта. Свет и тени этого вечернего часа замкнули нас всех в некий круг. Камешек попал в сандалии Машеньки, и она пыталась его вытряхнуть, опираясь на плечо Иосефа. Он взял этот камешек и зашвырнул в заросли. Она одарила его улыбкой, глаза его были полны любви. Элимелех провожал ее взглядом, словно взвешивая, как драгоценный камень. Но лицо его выражало разочарование ею, отшвырнувшей его, как мусор. Тяжко мне было на него смотреть, и я сказал себе: «Соломон, за дело! Не оставляй своего друга на позор судьбы!» Сказал:
«Я иду в столовую. Скоро вернусь».
Но я не вернулся. Стал у входа в столовую подкарауливать секретаря нашего кибуца Болека. Вечно его сопровождает целая ватага, которая ловит его по дороге. И у каждого к нему срочное дело. Поодаль от него идет его молодая жена Сара. Совсем недавно они поженились, но у светловолосой стройной Сары нет шансов войти в столовую вместе с мужем. В те дни вообще не было принято показывать свое супружество. У мужа своя дорога, у жены – своя. Сара уже прошла мимо мужа в столовую, даже не взглянув на него. Болек человек медлительный, и потому его теребят нетерпеливые просители, перебивая друг друга. Я решаю это прекратить, расталкиваю всех и говорю:
«Я должен выяснить с тобой нечто и немедленно».
Мне удается оттеснить его в сторону овощного склада, между мешками картофеля, капусты и моркови. Начинаю разговор об Элимелехе:
«Я спрашиваю тебя, это – кибуц? Глухая провинция!»
«Ничего лучшего этой провинции у меня нет. Покажи мне хотя бы еще одно место в мире, где были бы между людьми такие нормальные отношения, как в кибуце. Пожалуйста, покажи».
«Что мне тебе показывать? Наплевать на любое другое место. Меня интересует этот кибуц. И я повторяю тебе – кибуц это провинция с ее сплетнями, перемыванием косточек, мелочными отношениями, мещанскими предрассудками, гнусным стремлением подставить подножку соседу. Надо это прекратить, понимаешь, положить этому конец».
«Чему положить конец? Кибуцу?»
«Кто говорит о кибуце. Положить конец этому унижающему потоку сплетен».
«Но как, Соломон? Как?»
«Я должен знать – как? Знаю только, что у человека, у которого нет когтей – отбиваться, и локтей – расталкивать, нет силы устоять против этой низости».
«Есть у него сила, Соломон, есть».
«А я говорю – нет, если он не готов принести жертву на алтарь общества».
«А почему он не готов жертвовать?»
«Потому что не готов. Потому что в кибуце, как в любой провинции, предают анафеме человека, если он не идет в ногу с большинством. Побеждает стадность».
«Соломон, ты преувеличиваешь. Только не преувеличивай».
«Я преувеличиваю? Да это правда. Вся правда. Болек, объясни мне, пожалуйста, как могут уживаться вместе сплетни и низость с жертвенностью, халуцианством, культурой…»
«Я могу тебе это объяснить, но нет у меня сейчас свободного времени».