Это верно. Но мы ведь с ним уединились в овощном складе. Или в кибуце нет места, где человек может уединиться? Один уходит, другой приходит. Одному нужна морковь, другому – капуста, третьему – лук, а у четвертого душа просит чеснока. Я не выдерживаю, кричу Болеку:
«Элимелех страдает. Не может выстоять против всей этой низкой клеветы. Тяжело в кибуце тому, кто по натуре своей деликатен и не в состоянии бороться с клеветой».
«Тяжело? Всем тяжело».
«Но что-то надо делать».
«Что можно сделать?»
«Провести беседу, выяснить историю до конца, чтобы все эти остряки и сплетники говорили в открытую, а не занимались наушничеством».
«Они скажут, Соломон. Поверь мне. И еще как раскроют рты, дай им только юлю. Элимелех будет еще больше оскорблен и унижен. Беседа ни к чему не приведет. Оставь эту идею. История эта забудется».
«Нельзя обойти ее, как будто ничего не случилось. Сегодня – история с Элимелехом, завтра – с кем- либо другим».
«В любом случае, послушай моего совета, Соломон. Молчание в данном случае – лучшее средство».
«Молчание? Что, значит, молчать? Говорят о человеке, что он паразит, что вел себя как разгоряченный жеребец, и надо молчать?»
«Говорят – говорят. Ну, сказали, и что? Сказанное уносится с ветром».
«И каждый, кто хочет, твердит злым языком своим сплетни, и нет в кибуце на него ни следствия, ни суда?»
«Так оно в кибуце. Пошумят и забудут».
«Если это так в кибуце, я выхожу из него. Я требую обсуждения. Иначе – оставляю кибуц».
«Ну, Соломон, ты что, мне угрожаешь? Ладно, сдаюсь, нет у меня выхода».
На том и сошлись: обсуждение в конце недели. Вернулся я в кухню, взять еду для Элимелеха. Он ведь поесть любит, и вот уже неделю не появляется в столовой. Накладываю в тарелку солидную порцию. Девушки замечают:
«Кто-то болен?»
«Откуда я знаю, кто болен?»
«Элимелех не болен?»
«Нет».
«Почему же его не видно в столовой?»
«Не видно – и не видно».
«Может ли человек, живущий в кибуце, не ходить в столовую?»
«Может».
«Что такое? Неприятно ему есть со всеми, сидеть с ними за одним столом?»
Приходит Амалия, добрая душа, спасти меня от всех этих никчемных вопросов. Кладет мне в тарелку еще и грейпфрут:
«Соломон, почему ты не несешь ему и виноград?»
Я тороплюсь к голодному Элимелеху. У входа в столовую ловит меня Шалом, распорядитель работ:
«Что с Элимелехом?»
«Что с ним должно быть?»
«У него температура?»
«Нет».
«Почему же он не выходит на работу?»
Господи, Боже мой, пойди – объясни ему, что человек иногда может себя чувствовать отвратительно и без температуры. В кибуце единственным удостоверением болезни является температура. Шалом продолжает нападать на Элимелеха:
«Может ли человек в кибуце быть здоровым и не работать?»
«Может, может».
Я кричу на Шалома, и в этом крике – все отчаяние мое, обращенное ко всему кибуцу.
Шакалы воют на луну. Ночь светла. В тысячах глаз отражается полный лунный диск. В читальном зале – иллюминация. Люди сидят и лежат на траве, чешут языками по всем углам. Лето – в апогее своей зрелости и силы. В садах и виноградниках плоды перезревают. От звезд и луны воспламеняется ночь. Урожай в долине сжат. Аромат скошенных злаков несется из гумна.
И я стою с тарелкой рядом с гумном, вдыхая эти ароматы. Кибуц живет по своим установившимся нормам, и я стремлюсь к этой нормальной жизни. Но, вот же, Элимелех и я выставлены за пределы этих норм.
Ночь приносит мне галлюцинации. И воющие вдали шакалы оборачиваются волками, подкрадывающимися втихую. Глаза их алчно блестят в свете луны, ищут жертву, слабую и несчастную. Вот они перепрыгивают через ограду, приближаются к своей жертве, которая нетерпеливо ждет их, желая быть разорванной и, таким образом, освободиться от душевных мук.
Погоняемый этими видениями бегу к Элимелеху, ставлю тарелку на стол, за которым он сидит, заглядываю через плечо, вижу пачку исписанных листов. Берет Элимелех тарелку, садится на постель. Сажусь на его место у стола. Коптилка освещает лист. Спрашиваю, можно ли прочесть. Кивает головой в знак согласия. Я пытаюсь записать здесь его рассказ, ибо он словно стилом вырезан в сердце и в памяти:
«…Годы, месяцы, дни истязал свою душу и плоть Хананиэль, морил себя голодом, изводил душу, спал на земле, ел корки, пил воду и даже не взирал на женщин. Однажды пришел в некое место, в разгар весны, и теплый ветер дул в тот день. Не хотел Хананиэль заходить в какой-либо дом, есть что-либо, решил про себя: «Лягу я в поле, и если змея ужалит меня – путь жалит, и если скорпион укусит – пусть кусает. Нет мне жизни. Столько лет я на чужбине среди нормальных людей. Все они построили себя дома, обустроили судьбу, только я – как выродок». Шел Хананиэль дальше, оказался в сосновой роще, у медленно текущей реки, и в этом чудном месте увидел раненую женщину в разорванных одеждах. Попытался помочь ей, привести в чувство, ибо была она без сознания. Явились люди, увидели его над нею, передали полицейским, мол, вот он, насильник. Хананиэль и не собирался оправдываться. Считал ниже своего достоинства доказывать, что всего лишь собирался спасти ее. Посадили его в тюрьму. Женщина была еще слаба, и не было у нее сил припомнить, что с ней произошло. Хананиэль тем временем сидел в тюрьме, и страшное обвинение нависло над ним. И не мог доказать свою невиновность, ибо не было у него свидетеля …»
«Нет, Элимелех, нет и нет! – закричал я. – Ты должен доказать свою невиновность!»
«Как?»
«Придешь на обсуждение?»
«Если позовут – приду»…
Стучат в железный рельс. Моя пустая квартира полна этого звона. Воспоминания, записанные мной в течение недели, точность которых была семь раз мною проверена, внезапно взрываются, как лава из кратера, и душу мою потрясают эти забытые мною бездны.
Столовая в тот день была пуста после обсуждения. Чашки, чайники, кофейники, жестяные коробки с сахаром, в беспорядке были разбросаны по столам. На деревянном полу валялись бумаги и окурки. Так оно в кибуце – во время беседы все пьют постоянно чай. Узкий проход между столами превращается в прогулочную. Люди слоняются по этому проходу, в кухню и обратно, в то же время участвуя в разговоре. И чем напряженней беседа, тем больше на столах чашек и чайников. При обсуждении дела Элимелеха в кухне почти не осталось чистых чашек.
Многим эта беседа отличалась от остальных собраний. Прогулочная была пуста. Машенька забилась в угол, сидела в обществе моего брата Иосефа, бледная, сконфуженная. Рта не раскрыла в течение всей беседы, хотя дело-то касалось ее. Кстати, имя ее ни разу не было упомянуто. Словно дело это вовсе ее не касалось. Мой брат сидел рядом с ней. Обычно он садился рядом со столом, за которым сидел секретарь кибуца. На этот раз он тоже был оттеснен в угол и также рта не раскрыл, хотя на всех предыдущих