– Тем хуже, потому что всякое разочарование доказывает по крайней мере одно: что средства к достижению цели были избраны неверно. Ты вообразил, что в тех случаях, когда человек не доверяет самому себе, лучший советчик – одиночество. Что думаешь ты об этом теперь? Какой совет ты в нем почерпнул, какое полезное предостережение, какое правило поведения?
– Молчать, как прежде, – отвечал я в отчаянии.
– Когда вывод таков, мой тебе совет – сменить систему. Если ты рассчитываешь лишь на самого себя, если ты так самонадеян, что предполагаешь найти выход из положения, в котором падали духом самые сильные, и выстоять, не дрогнув, на такой круче, где теряло равновесие столько людей с умом и сердцем, – я снова повторю: тем хуже, потому что, на мой взгляд, ты в опасности, и, клянусь честью, я больше не смогу спать спокойно.
У меня нет ни самонадеянности, ни веры в себя, ты знаешь это не хуже меня самого. Ведь я не располагаю собой по собственной воле – мною распоряжается положение вещей, ты сам это сказал. Я не могу помешать тому, что есть, не могу предвидеть того, что должно произойти. Если при всей опасности я остаюсь на прежнем месте, то потому, что другого места для меня нет. Разлюбить Мадлен мне не под силу, любить ее по-иному мне не дано. Но я остаюсь на этой круче, мне нет дороги назад, и в тот день, когда голова у меня пойдет кругом, можешь оплакивать меня, потому что для меня это все равно что смерть.
– Смерть? О нет, – возразил Оливье, – просто падение с высоты. Как бы то ни было, все это очень прискорбно. И по моему разумению, ты заслуживаешь иной участи. Довольно того, что жизнь понемногу убивает нас изо дня в день, бога ради не будем помогать ей справиться побыстрее. Приготовься, прошу тебя, выслушать весьма горькие вещи, и раз уж Париж тебе так же страшен, как ложь, привыкай по крайней мере беседовать с глазу на глаз с истиной.
– Говори, – отвечал я, – говори. Все, что ты можешь сказать мне, я твердил себе сотни раз.
– Ошибаешься. Ручаюсь, ты никогда не пытался убедить себя с помощью следующих доводов: Мадлен счастлива, она замужем, ее ждут все законные семейные радости, не исключая ни единой, я хочу, чтобы так было, и надеюсь, что так будет. Стало быть, она может обойтись без тебя. Для тебя она всего лишь искренне преданный друг, ты для нее – всего лишь отличный товарищ, она пришла бы в отчаяние, если бы утратила твою дружбу, но ей не было бы прощения, если бы она приняла твою любовь. Так что соединяют вас всего лишь свободные узы дружбы; они полны очарования, пока свободны, но, превратившись в цепи, станут худшим бременем. Ты нужен ей ровно настолько, насколько потребна и важна дружба в этой жизни, ты не имеешь никакого права становиться для нее обузой. Я не говорю о моем свойственнике, поскольку он в этом случае мог бы встать на защиту своих супружеских прав тем известным способом и с теми доводами, какие в ходу у мужей, когда они беспокоятся за свою честь, что немаловажно, и за свое счастье, что куда существеннее. Это что касается госпожи де Ньевр. Что же касается тебя самого, то и тут все просто. По воле случая ты встретил Мадлен, по воле случая родился шестью-восемью годами позже, чем следовало; спору нет, для тебя это большое несчастье и, может статься, досадное невезение для нее. Явился другой, он стал ее мужем. Итак, господин де Ньевр завладел тем, что не принадлежало никому, а потому ты не протестовал, ведь ты наделен и здравым смыслом, не только пылким сердцем. Но если ты не можешь притязать на Мадлен как муж, можешь ли ты притязать каким-то иным образом? И тем не менее ты по-прежнему любишь ее. Ты не виноват, потому что такое чувство, как твое, нельзя счесть виной, но ты на неверном пути, потому что из тупика выхода нет. Но в жизни нет безвыходных тупиков, даже когда кажется, что все пути закрыты: все равно приходится выбираться волей-неволей, пусть даже не без потерь, – и ты выберешься и ничем не поплатишься, надеюсь, ни честью, ни жизнью. Еще два слова, и не сердись: Мадлен – не единственная женщина в этом мире, которая одарена добротой, красотою, чуткостью, способностью понимать и ценить тебя. Предположим, все сложилось не так, как сейчас, поставь на место Мадлен другую женщину, которую ты любил бы так же безраздельно, о которой так же сказал бы: «Она – и ни одна другая!» Стало быть, необходимо и безусловно лишь одно: потребность в любви и ее сила. Пусть тебя не заботит рассудочность моих построений, и не говори, что теории мои чудовищны. Ты любишь и должен любить, все прочее – вопрос удачи. Поверь, всякая женщина – разумеется, если она достойна тебя – вправе сказать тебе: «Истинный и единственный предмет ваших чувств – это я!»
– Значит, – воскликнул я, – нужно разлюбить?
– Напротив, нужно полюбить другую.
– Значит, нужно забыть ее?
– Отнюдь, нужно ее заменить.
– Никогда! – воскликнул я.
– Не говори «никогда», скажи «не теперь».
И с этими словами Оливье вышел.
Глаза мои были сухи, но жестокая боль щемила сердце. Я перечел письмо Мадлен; от него веяло умеренным и неопределенным теплом обычной дружбы, приводящим в отчаяние, когда хочешь большего. «Он нрав, тысячу раз прав», думал я, перебирая мысленно рассуждения Оливье, раздражавшие меня и в то же время неоспоримые, словно не подлежащий обжалованию приговор. И, отвергая его выводы со всей нетерпимостью страстно влюбленного, я твердил себе одну и ту же неопровержимую истину: «Для Мадлен я не существую, я только в тягость ей, в докуку, не нужен, даже опасен!»
Я бросил взгляд на опустевший письменный стол. В очаге горкой лежал черный пепел. Я чувствовал, что как бы уничтожил еще часть себя самого, и полнейший крах моих литературных попыток и надежд на счастье совсем придавил меня ощущением собственного ничтожества – ощущением, не сравнимым ни с каким другим.
– На что я годен? – воскликнул я.
И я закрыл лицо руками, и в пустоте, разверзшейся перед моим мысленным взором, жизнь моя казалась мне пропастью, непреодолимой, непроглядной, бездонной.
Вернувшись через час, Оливье застал меня в прежнем состоянии: неподвижным, вялым и подавленным. Мягким дружеским жестом он положил мне руку на плечо и проговорил:
– Хочешь, пойдем со мною в театр нынче вечером?
– Ты будешь один? – спросил я.
Он улыбнулся и ответил:
– Нет.