— Мама, с праздником тебя! — воскликнул Максим Т. Ермаков, фальшиво улыбаясь красному ведру, в котором отяжелевшая вода напоминала борщ. — Желаю тебе здоровья, радости, долголетия!

— Сыночка, я просто беспокоилась, что ты так долго не звонишь. Думала, не случилось ли чего у тебя, — голос матери был нестерпимо кроток, вообще нестерпим во всех отношениях, с привкусом той сладковато-противной микстуры, которую полагалось пить по столовой ложке три раза в день во время зимних простуд. Чего только не вспомнишь из детства. Максим Т. Ермаков с необыкновенной живостью представил родительский «телефонный» столик, хрупкий и сухой, отзывавшийся дрожью на человеческие шаги, отчего почтенный, старше Просто-Наташиного, телефонный аппарат побрякивал внутренностями, точно полная монет тяжелая копилка.

— Так что стряслось, сынка? Ты не заболел? — настаивала мать, уже готовая от волнения сорваться на крик.

— Мама, с чего ты взяла?! — возмутился Максим Т. Ермаков в скользкую трубку, ведущую на этот раз прямо в родительский дом. — Просто занят был, уборку делал. Как раз собирался тебе звонить. Зачем ты всегда опережаешь? Что ты себе такое фантазируешь?

— Ну, ну, ладно, ладно! Хватит с матерью так разговаривать!

Мать всегда легко переходила от кроткого тона к бессмысленному покрикиванию, каким выгоняла с дачного участка соседскую пегую козу, и этот же тон применяла к людям, когда бывала застигнута на слабости, недопустимой для известного в городе музыкального педагога. Признаками этого состояния служили переборы желтых пальцев, рывшихся в рюшках у самого горла, и как бы внезапная сильная близорукость, дрожащий за стеклами золоченых очков сборчатый прищур.

— Мама, извини, — сразу отступил Максим Т. Ермаков, зная, что возражения приведут только к затяжной тяжелой ссоре, с маневрами оскорбленного молчания и звонками за полночь, никогда ничего не решавшими. — Ну, расскажи, как там у вас? Как сама, как отец?

Мать, сперва как бы неохотно, с печальными вздохами, принялась рассказывать. Отцу врач прописал немецкую мазь для суставов, очень дорогую. Отец сильно сердится, кричит, что врачи за такие рецепты получают проценты. Собирается на той неделе, если полегчает от мази, дойти до общества защиты прав потребителей, а если не полегчает, то будет дома сидеть. К матери сегодня уже приходили ученики. Помнишь Лидочку Малинину? Она уже музыкальный работник в детском саду. А Таню Носкову? Работает секретаршей у директора Красногорьевского рынка. У Танечки были как раз очень хорошие способности, а вот что с ней стало. И еще другие приходили, все взрослые, красивые, в кожаных плащах. Поздравляли, подарили новую кофемолку, натащили цветов. Отец в прошлом месяце разбил нечаянно большую вазу, ту, с васильками. Теперь некуда ставить букеты, так и лежат на пианино. Трамваи в городе стали ходить очень плохо, зато автобусы ходят хорошо. На месте хозяйственного магазина перед Новым годом открыли китайский ресторан…

Речь матери лилась из дырочек трубки, будто душевая вода, то горячая, то холодная. Казалось, если приноровиться с трубкой и шнуром, можно вымыть этой шуршащей водой всю комнату. Максиму Т. Ермакову, из-за длины шнура не могущему дотянуться до сигарет, очень хотелось все это прервать, крикнуть: «Да, случилось! Хочешь знать, что именно?» Однако же он прекрасно понимал, что вечные мамины страхи, в которых Максим Т. Ермаков температурит, ломает ногу, попадает в милицию, парадоксальным образом не имеют отношения к реальности. В этом воображаемом мире Максиму Т. Ермакову все еще не исполнилось восемнадцати лет, и потому он условен, будто тамагочи. Вероятно, существовали способы как-то разрушить стену миражей, чтобы черный ветер реальности ударил в напудренное старое лицо, чтобы сощуренные глаза цвета мутной морской воды наконец раскрылись по- настоящему. Ну, и что будет в результате? Никакой помощи сыну, никакого понимания, моральной поддержки, ничего. Скорее хаотический протест, поиск вины его, сына, как везде и всегда, — и немедленное попадание в больницу с приступом всех нажитых болезней сразу. Выйдет только себе дороже. Вот и приходится лгать, говорить самые естественные вещи типа «Поздравляю, мама» с интонацией вранья.

— Теперь ты расскажи о себе подробно, — строго сказала мать, закончив повествование про родной городок, казавшийся Максиму Т. Ермакову из Москвы каким-то картонным макетом.

— Ой, мама, да и рассказывать-то нечего, — опять покривил душой Максим Т. Ермаков, стараясь говорить как можно бодрей. — Работаю там же. Недавно машину ремонтировал. Вот, мою полы… Вот и все, собственно…

— Не хочешь быть со мной откровенным, — обиделась мать. («Да, не хочу», — мысленно подтвердил Максим Т. Ермаков.) — Врешь мне, конечно. («Еще как».) А помнишь, как часами рассказывал мне про школу, про ребят? Прибежишь, бросишь портфель в коридоре, и сразу: мама, мама! («Теперь ты врешь».) Ну, бог с тобой. Родители мало значат для взрослых детей. В отпуск хоть на этот раз приедешь или опять на Кипр?

— Я очень постараюсь, мама! («Какой теперь, на хрен, отпуск, да если и выйдет — куда угодно, только не домой!»)

— Ну, хорошо. Сходили бы на рыбалку с отцом. На даче крышу надо чинить. Приезжай.

И, наконец, повесила трубку. Максим Т. Ермаков, измочаленный, мокрый как мышь, бросился к сигаретам. Мать — это болезнь. Чем дальше, чем больше. Почему так тягостны ее звонки, ее смирение, ее обиды? Почему после пятиминутного телефонного воздействия мать продолжает присутствовать еще несколько часов, и намного явственнее, чем во время самого разговора? И тащит, и тащит с собой всю обстановку детства, отрочества, юности, тем бесконечно унижая Максима Т. Ермакова, сделавшего столько усилий, чтобы из этого вырваться!

Вдруг вспомнился, будто и не исчезал, трехэтажный длинный дом серого кирпича, сложенный, казалось, из брикетов грязного снега, почему-то не таявшего в летнюю жару. Чем выше к небу, тем больше дом относился к городу: на плоской крыше железными будыльями сквозили антенны, имелись на паре балконов даже белые, точно эмалированные изнутри, спутниковые тарелки. Чем ниже, тем явственнее дом погружался в деревенскую жизнь. Палисадник был обнесен реденьким забором, напоминавшим расческу без многих зубьев, забитую, вместо волос, травой, крапивой и даже побегами малины, на которых летом вызревали кислые ягодки на три зерна. Внутри палисадника разгуливали, в неопрятных панталонах и с хвостами топориком, ленивые курицы. Жительницы дома разбивали, для культуры быта, цветочные клумбы, представлявшие собой подержанные автомобильные покрышки, в которых теснились лохматые астры. Из всего, что имелось около дома, Максим Т. Ермаков любил только старое абрикосовое дерево: ветви его заржавели, искривленный ствол подпирался железным костылем — но каждую весну распечатывались тугие белые горошины, которые затем превращались в сизое цветущее облако, видное от самой автобусной остановки. В абрикосовом цветении совершенно исчезала из глаз увечная несущая арматура, оставалось только оно, облако, цветом и свежестью совершенно соприродное облакам небесным. Плоды у старого дерева были всегда немного сморщенные и будто бы с кровью, как вот бывают с кровью куриные яички. У матери, сколько Максим Т. Ермаков помнил себя, была аллергия на абрикосы.

Ермаковы жили на втором этаже. Специфический сладковатый запах подъезда, специфический лязг, с каким наружная железная дверь отрезала человека от улицы. Квартира на четыре комнаты, которую мать называла «четырехклеточной». По нынешним временам высоких цен на недвижимость стоит не больше пятнадцати тысяч долларов. В коридоре всегда валялось множество тапок, плоских и заношенных, похожих больше на мухобойки, — и ни у кого из семьи не было собственной пары. Всем служила одна и та же грубая фаянсовая посуда, ничего своего, только бабушке относили чай в особенной чашке, тонкой и на вид костяной, разрисованной поблекшими незабудками. По семейной легенде, только бабушка умела по- настоящему играть на фортепьяно; в это невозможно было поверить, глядя на ее шишковатые желтые пальцы, связанные узелком на животе.

Бабушка была совершенно крошечная, будто седая обезьянка; глаза ее, отягченные сморщенной кожей, были цвета куриного бульона: правый ясный, а левый — замутненный как бы овалом тонкого жира, с какими бульон достают из холодильника. Бабушка занимала самый уголок монументальной металлической кровати, чьи решетчатые спинки напоминали о кладбищенской ограде; эту кровать она делила с дедом Валерой, пока тот не умер. Кровать отгораживалась от входной двери узким, как башня, увенчанным резными темными зубцами, книжным шкапом. В этот маленький шкап было каким-то образом втиснуто как минимум втрое больше книг, чем он мог вместить. Казалось, что шкапчик, весивший столько, что его никто никогда не двигал с места, может в один прекрасный момент взорваться от внутреннего давления, будто деревянная

Вы читаете Легкая голова
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату