– Ах, беда, прости, красавица. Ослоп, ты чего выпялился?
Парень отвернулся, Дарья, откинув одеяло, натянула сарафан на голое тело… Проходя в дверь, глянула на крючок и обомлела: его не было.
В просторной опочивальне тиуна окна были тщательно занавешены, перед образами горели свечи, озаряя красный угол и мрачную фигуру третьего лесного гостя.
– Небось молился, Федя? – ядовито спросил старший разбойник. – У господа помощи, што ль, просил, собираясь насилие над девицей совершить?.. Он и услышал.
– Сказано тебе: пришел грабить – грабь, неча зубы свои волчьи на меня скалить. Я тебе, душегубу, не ответчик.
– Успеется, Федя, не спеши. Ты вот одной ногой в могиле, а все лаешься, о покаянии не думаешь. Не страшишься, Федя, пред господом явиться с душой своей черной?
– Мои грехи – я и отвечу. Мне тут исповедоваться пред тобой, што ль?
– Можно и предо мной, – разбойник сощурил прозрачные глаза. – Покаяние принять – сподоблен. Не меня ль ныне господь своей карающей десницей избрал?
Бастрык зло ощерился:
– Хорош спаситель, у коего в архангелах душегубы состоят!
– О моем душегубстве ты, Федя, не ведаешь. Тебя же за душегубством мы и застали. Я-то гляжу, чего Бастрык холопов на конюшню почивать выгнал, нам облегчение сделал, что ль? А он гостью, девку незрелую, залучил. Этих твоих дел не ведал я. Зачесть на суде придется.
– Судья, – проворчал Бастрык. – И не гостья она мне – жана.
– Жена-а? Чего ж она ножичком от тебя оборонялась? Ну-ка, красавица, муж ли тебе Федька Бастрык?
Дарья молчала, понимая, что одно ее слово может погубить человека – страшного, ненавистного ей, а все ж человека.
– Не пужайся, красавица, – понял ее состояние разбойник. – Твоя речь не погубит его и не спасет. За ним и без того столько грехов, што черти в аду разбегутся.
– Слухай! – зло оборвал Бастрык. – Или кончай, или бери, за чем пришел, и проваливай. Да знай: коли меня тронешь, и тебе не бывать. Мои люди под землей сыщут.
– Пугала баба лешего в лесу, да сама в болоте утопла. Ты слыхал когда-нибудь про Фомку Хабычеева?
Бастрык вздрогнул, вспотел и обмяк, сел на лавку, отер лицо подолом рубахи.
– Сказал бы, што ль, сразу. А то разговоры говорит, – значит, думаю, сам боится… Деньги в большом сундуке, под рогожей, прибита она, дак вы отдерите… Ключ – под подушкой.
– От хороший разговор пошел, – ласково произнес Фома. – А то пугать надумал, грабить уговаривал. Оно лучше, коли сам чужое добро воротишь хозяевам. Ну-ка, Ослоп, проверь, не врет ли Федька Бастрык… Ты, Кряж, глянь, кто там за дверью шебаршит, наши?
Ослоп занялся постелью, потом сундуком. Кряж, приземистый, длиннорукий и корявый разбойник, похожий на лесовика, вышел за дверь, скоро вернулся.
– Наши на местах, должно, крысы скребутся…
Ослоп тем временем достал плоский кожаный кошель, высыпал на стол груду серебряных и медных монет. Дарья никогда не видела столько денег, но Фома недоверчиво усмехнулся:
– Не густо, Федя, а? Остальные-то где прячешь?
– «Не густо»! – Бастрык обиженно засопел. – Небось голытьбе покидашь, в прорву без пользы? Дак туда сколь ни вали, все не густо будет. А я бы деньги в дело. – Он сокрушенно дернул себя за бороду. – Лучше бы князю отправил, чем прахом…
– Да, брат Федя, озверела душа твоя, – печально сказал Фома. – Для бедного люда – так прахом? Какой же ты паучина ненасытный!
– Я-то ненасытный! Я-то паук! А ты, добряк, сидя в лесу, всех насытить хошь, всех в сафьян обуть, в шелка и камку нарядить, серебром осыпать! Так, да? Вот я своими руками кошель сей наполнил, и в моих руках он вес имеет. Ты же раскидать по малой полушке, много ли сытых будет, много ли обутых в сафьян, одетых в шелка?.. Дурак ты, Фома, хоть и ловок.
– Эй, дядя! – остерег Ослоп, но Бастрык отмахнулся.
– Говорю – дурак!.. Для кого Федька Бастрык свой и чужой горб ломит, ночи не спит, шкуры дерет, да и ждет, скоро ль мужики башку ему сшибут? Для свово, што ль, живота? Кабы так, да я бы в купцах-то аксамитами живот свой обернул, стерляжьей ухой да калачами новгородскими его тешил, посиживая в лавке, с гостями богатыми ласково раскланиваясь. Купец я, купец, каких, может, и не рождалось допрежь меня! А я вот князю продался, в кабалу пошел, взял под себя деревни нищие. Я кузни строю, дома, мельницы, хлеб рощу, мну кожи, тку холсты, седла работаю, сошники кую да и кое-што окромя того, стада развожу, торг налаживаю. Я деньги в казну княжеску сыплю, штоб города крепить, войско держать…
– То не ты, Федя. То народ работает, ты же давишь его.
– Наро-од! Вон што! Я-то, дурак, и не ведал. Народ – его собрать надоть, поднять, к работе приставить да и погонять. Деньгу выжать и зажать надоть, штоб дело мало-мальски сдвинулось. Без головы единой, – он постучал себя по лбу, – без головы-то ничего не выйдет, слышь ты, Фома премудрый! Стал быть, и власть, и серебро в одних руках держать надобно. Люди-то наши одичали под татарами, как звери жить норовят, всяк сам по себе. Нынче набил брюхо – и в нору свою лесную. Э-эх! Рази так-то сама собой Русь подымется из грязи и дикости? Лаптем, што ль, лыковым да пузом голым Орду побьем? Когда сел я в Холщове, тут ведь иные в жизни своей железного сошника не видали: ни единого в ближних деревнях не было. Какие ж тут хлебы, господи прости! А ныне…