– Тише, тише, – зашептал мне Смерчев и наклонился к моему уху: – Вы знаете, меня мама называла Колюней.
– Неужели у вас была мама? – удивился я, но ответа не услышал, потому что волнение в толпе достигло высшего накала.
Приподнявшись на цыпочки, я мог разглядеть сначала только кончики каких-то пик, а потом, пробившись немного вперед, увидел трех богатырей, которые медленно приближались к Триумфальной арке. Посредине на белом коне, в белых развевающихся одеждах и в белых сафьяновых сапогах ехал Сим Симыч, а по бокам от него на гнедых лошадях покачивались в седлах справа Зильберович, слева Том, оба с длинными усами и, несмотря на жару, в каракулевых папахах. Оба были вооружены длинными пиками.
Сим Симыч в левой руке держал большой мешок, а правой то приветствовал ликующую толпу, то совал ее в мешок и расшвыривал вокруг себя американские центы.
Проехав сквозь Триумфальную арку, Симыч и его свита остановились. Симыч поднял руку, и толпа немедленно стихла. Какой-то человек подскочил к Симычу с микрофоном, и я удивился, узнав в этом человеке Дзержина, который только что был рядом со мной. Симыч милостиво взял из рук Дзержина микрофон и вдруг закричал пронзительным голосом:
– Мы, Серафим Первый, царь и самодержец всея Руси, сим всемилостивейше объявляем, что заглотный коммунизм полностью изничтожен и более не существует. Есть ли среди вас потаенные заглотчики?
Я хотел крикнуть, что они тут все заглотчики, потому что все до единого в заглотной партии состояли. Но я стоял далеко, а Дзержин стоял близко.
– Есть! – закричал он и, нырнув в толпу, выволок из нее упиравшегося Коммуния Ивановича. Коммуний Иванович вырывался, рыдал, цеплялся за землю и наконец упал на колени чуть ли не под копыта Глагола.
– Признаешь ли по правде, что служил, как собака, заглотному пожирательному и дьявольскому учению?
– Признаю, Ваше Величество, что служил, – залепетал, опустив голову, Смерчев, – но не по идее служил, а исключительно ради корысти и удовлетворения стяжательских инстинктов. Больше никогда не буду и проклинаю тот час, когда стал заглотчиком.
– Теперь уже поздно, – сказал царь и махнул рукой. Под аркой уже стоял пожарный паровик с выдвинутой высоко лестницей, и стоявший на самом конце лестницы симит спускал вниз веревку с петлей.
– Ваше Величество, простите, помилуйте! – простирал Смерчев руки к Сим Симычу.
В это время Дзержин потащил своего бывшего коллегу за ноги, тот упал на брюхо и ухватился за заднюю ногу Глагола. Глагол дернул копытом, и бедная голова Коммуния Ивановича треснула, как грецкий орех.
Мне стало очень не по себе. Будучи от природы последовательным гуманистом, я всегда был решительно против такого рода расправ. Я лично за то, чтобы таких людей, как Коммуний, сечь на конюшне розгами, но я никогда не был сторонником чрезмерных жестокостей.
Но они продолжались.
Поскольку вопрос с Коммунием решился столь скоро и радикально, Дзержин тут же оставил главкомписа дергаться в одиночестве, а сам, вновь кинувшись в толпу, извлек из нее отца Звездония с воспаленными глазами и всклокоченной бороденкой. Таким он и предстал перед новоявленным императором.
– Признаешь ли, что служил, как собака, дьявольскому, заглотному и богопротивному учению? – вопросил тот.
– Признаю, батюшка, – нисколько не смутившись, сладким своим голоском пропел Звездоний. – Признаю, что служил, сейчас служу и до самого последнего вздоха буду служить светлым идеалам коммунизма и великому вождю всего человечества гениальному Гениалиссимусу…
– Распять его! – приказал царь.
Я удивился такому приказу. Уж кто-кто, а Симыч должен был знать, что распинать на кресте – дело не христианское. Другое дело – сжечь живьем или посадить на кол. Но приказ есть приказ.
Тут же откуда-то взялся огромный, грубо сколоченный крест, и четыре симита стали приколачивать несчастного отца Звездония к кресту большими ржавыми гвоздями. Сработанные передовой и прогрессивной промышленностью Москорепа, эти гвозди, конечно, гнулись, и распинальщикам приходилось их выдергивать, выпрямлять и вновь заколачивать. Терпя невероятные муки, отец Звездоний тем не менее не сдавался и, закатывая глаза, громко вопил:
– О Гена, видишь ли ты меня? Видишь ли, какие муки терпит ради тебя жалкий твой раб Звездоний?
Я думаю, никто не может меня заподозрить в излишних симпатиях к отцу Звездонию, но сейчас, видя, с каким мужеством и достоинством принимает он мученическую смерть за свои незрелые убеждения, я проникся к нему глубочайшим почтением, и волна сочувствия залила мою грудь.
Звездоний все еще мучился на кресте и что-то выкрикивал, когда царь со своими сопровождающими двинулся дальше. Люди при приближении этих всадников падали ниц, и я тоже упал на колени. Со звоном сыпались и падали прямо передо мной американские центы, я ухитрился, сгреб несколько и сунул за пазуху. Заметив перед собой еще монету в двадцать пять центов, я сунулся было за ней, но лошадиное копыто опустилось как раз на эту монету. Сначала опустилось, а потом поднялось и замерло над моей головой. Мне сразу стало не до монет. Во рту пересохло. Почему-то немедленно вспомнилось: «Но примешь ты смерть от коня своего». Тогда, в Отрадном, Глагол меня узнал после трехлетней разлуки, но теперь-то прошло шестьдесят. За такой срок не то что лошадь, а и родная мама забудет.
– Но-но! – услышал я властный голос Сим Симыча и снизу увидел шпору, вмявшуюся в бок Глагола.
Глагол опустил копыто на асфальт, наклонился ко мне, коснулся моего уха мягкими губами и задышал глубоко и жарко.
– Но-но! – закричал на него Симыч и ударил его шпорами нетерпеливо.
Но конь опять не сдвинулся с места. Он только мотнул головой и заржал. Заржал одновременно радостно оттого, что меня видит, и сердито на Сим Симыча.