– Очевидно, чтобы повидать его, переговорить с ним, может быть, припугнуть или убедиться, действительно ли он сидит под замком. Это ясно. Но откуда она взяла, что Станислав, с которым она встретилась сегодня еще вне этого дома, заперт опять тут в подвале?
– Она знала, что вчера ты освободил его...
– Она об этом у меня не расспрашивала, – перебил Елчанинов, – и я ей не рассказывал.
– Она узнала это от других, а сегодня видела, как я входил сюда, в этот дом, со Станиславом. Отсюда она, очевидно, заключила, что если вчера ему удалось бежать отсюда, а сегодня опять его заманили, так он посажен опять в подвал. Для нее это могло показаться правдоподобным, ну вот она и пришла выведать у меня, есть или нет внизу заключенный, и когда узнала, что есть, то потребовала ключ, не сомневаясь уже, что это Станислав.
– Но теперь она пройдет в подвал.
– И никого не найдет там. Это ее дело. Она взяла ключ, пусть она и отвечает, и выворачивается как знает; ничего, свои люди – сочтутся!
– Но как же ты отдал ей ключ?
– Она произнесла мне таинственные слова, по которым я должен был исполнить ее приказание, и отцы иезуиты не могут упрекнуть меня за это.
– Эти слова, насколько я помню, были те же самые, которые оказались написанными на листе, лежащем на твоем столе, когда мы вернулись к тебе вечером накануне твоего исчезновения. Они имеют какое-нибудь значение?
– Когда-нибудь ты узнаешь их значение, и, может быть, скоро!
– Что же, это девиз иезуитов, что ли?
– Да, это девиз, только не иезуитов. Они же пользуются им не между собой, а когда имеют дело с непосвященными в их орден, как леди Гариссон. Но только заметь: всегда, при каких бы обстоятельствах они не произнесли эти слова, они впадают в заблуждение и делают ошибку или ложный шаг, как сегодня, например, попалась леди. Слова «Он жив в сыне» не произносятся безнаказанно людьми, не понимающими их сокровенного значения. Теперь ты можешь идти; отправляйся, как я тебе сказал, завтра же к Зонненфельдту и не возвращайся в этот дом. Там, на воле, тебя тронуть не посмеют, хотя все-таки будь осторожен с едой и питьем, чтобы не подсыпали тебе чего-нибудь.
– Но как же мне теперь встречаться с леди Гариссон, если ее будут обвинять тут в том, что я высвободился отсюда благодаря ей? – спросил Елчанинов.
– Едва ли она заговорит с тобой об этом прямо. Если тебе придется увидеть ее, сделай вид, как будто ничего не было и ты ничего не знаешь – и только. А ей, вероятно, недолго и быть в Петербурге: разрыв ее с иезуитами произойдет скоро, и твоя сегодняшняя история поможет этому.
– Напротив, она, кажется, уверена, что приобретет у нас значительное влияние; Грубер при мне поздравлял ее с тем, что она на днях появится при дворе и будет представлена государю.
– Этого не будет! – сказал Кирш.
На рассвете он выпустил Елчанинова из дома.
– Мы все-таки увидимся с тобой? – спросил тот на прощанье.
– Увидимся, не беспокойся!
– А Варгину ничего не рассказывать?
– Никому ничего! Слышишь? Никому ничего! – повторил Кирш.
И они простились.
ГЛАВА XXIX
Елчанинов направился прямо к Зонненфельдту.
Кирш сказал ему, что он найдет старика, вероятно, уже бодрствующим, так как тот спит не больше трех часов в сутки и подымается всегда с восходом солнца, одинаково зимой и летом.
В самом деле, Елчанинов застал отставного коллежского асессора на ногах.
Тот нисколько не удивился его раннему приходу и на этот раз принял его не на дворе, на лавочке, а провел к себе в комнату.
Эта комната, кроме необыкновенной чистоты, ничем особенным не отличалась. Она была похожа на самое заурядное жилище бедного чиновника – и только. Однако в ней пахло чем-то особенным, не то можжевельником, не то какой-то пахучей смолой.
С первых же слов Елчанинова Зонненфельдт весь преобразился и перестал быть похожим на отставного коллежского ассесора. Его лицо, не теряя своего мягкого, доброго выражения, сделалось вдруг удивительно осмысленным; глаза изменились, просветлели и взглянули острым, проницательным взглядом, проникавшим в самую душу того, на кого смотрели. И речь у него полилась совсем иная, чем прежде: ни поговорок, ни вычурных оборотов чиновно-подьяческого слога в ней не было. Он перестал шамкать и тараторить по- стариковски. Каждая его фраза стала определенной, законченной, вдумчивой и заставлявшей думать.
Елчанинов просидел с ним час, не более, но в этот час в нем произошла перемена, какой люди добиваются иногда годами долгого опыта.
– Не думайте, – сказал ему Зонненфельдт, – что вы пришли ко мне неподготовленный; я знал о вас давно; ваша душа открыта для добра, добрые же дела не пропадают для человека. Если хотите испытать счастье в жизни, постарайтесь сделать счастливыми других. В минуту горя или душевного испытания не отчаивайтесь, не говорите, что Господь оставил вас; верьте, что в эту минуту Он ближе к вам, чем вы думаете, и в то время, когда вы полагаете себя несчастным, счастье именно ждет вас!
Зонненфельдт долго говорил в этом духе, и мало-помалу завеса спадала с внутренних очей Елчанинова, словно он до сих пор был окружен какой-то оградой, мешавшей ему видеть и понимать ширь расстилавшегося кругом пространства, а теперь эта ограда падала и открывалась широкая даль,