она только при тонком слое хороша, зажигает она дерево, толстая— гасит. Как натащил лишней политуры, так словно дымом всю красоту затянет: жилочки, волоконца — все потускнеет, умрет вроде бы. А свечной огонек сразу подскажет, когда довольно… Это исстари повелось. Раньше столяр сутками работал: с огнем начинал, с огнем кончал. И работу проверял при свече. Нету ни царапинки, ни волоска, ни единого тусклого пятнышка — хорошо отполировал; мутное, волосатое отражение — никуда не годится!.. Я так же вот работу сдавал: поставит хозяин свечу и елозит глазом. Сам стою — душа в пятках. Найдет к чему придраться — берегись, Авдюха!
Авдей Петрович увлекся и невольно перешел к воспоминаниям о том, как работал с молодых лет в Москве у Федотова, что на Шаболовке. Сперва в подмастерьях, после выбился в мастеровые….
— По струнке у хозяина мы, молодые, ходили. Спать и то домой не отпускал, под верстаками на стружках укладывались. Так и говорил нам: «Какой из тебя мастер получится, ежели ты дома в постели нежиться будешь? Столяр все равно что солдат!..» И ничего, так и спали в стружках. Я за всю-то жизнь насквозь деревянным духом пропитался… Конечно, жить, как нам довелось в молодости, никому не пожелаю. А вот что молодежь нынешняя не тянется к мебельному искусству — жаль. Есть такие, что считают обработку дерева неблагородной специальностью… У самого у меня шины в гнездах расшатались, глаза открываться и закрываться стали со скрипом, да и руки повело на манер косослойной доски, а разряд свой передать некому. Коротка жизнь! Только под старость узнаешь, до чего же ты мало в ней успел, так хоть бы другим наказать, чтобы до самого красивого слоя дострогали. Жаль вот, что свою судьбину до последней стружечки дострагиваю. Завьется колечком и… политурцей можно накрывать, — с полушутливой и какой-то очень светлой печалью заключил он.
Неожиданно Авдей Петрович поднялся и заходил по комнате. Брови его нависли, глаза заблестели. Он говорил энергично, хотя по-прежнему неторопливо и обращаясь уже не к Тане, а, наверно, к тем, кого не было в комнате. Говорил о том, что вот бы поручили ему, Авдею Аввакумову, «пока вовсе не рассохся», организовать такую мебельную «консерваторию», из которой не музыканты бы выходили, а настоящие мебельные мастера-художники, такие, чтобы своими руками могли дерево оживить, до самой его души дойти. Вот тогда бы и началась настоящая мебель. А то — что такое, в конце концов? Коммунизм начинаем строить, а доброй обстановки в квартиру купить негде! Добро бы фабрик не было, так ведь в том и дело, что есть, есть где ее, мебель, делать! А что делаем?
Он подошел к посудной горке и провел ладонью по ее стенке. Дерево под тончайшим слоем полировки переливалось шелковистыми складками. Из них слагались причудливые сказочные узоры….
— Вот бы такую мебель в квартиру поставить, как думаешь, хорошо будет? — спросил он. Таня кивнула молча. — Дай кому хочешь всю такую обстановочку в квартиру — сразу радости прибавится. А радость с красотой врозь не живут, все человеческое из них, как из кирпичиков, строится, значит, и коммунизм тоже. — Тут он замолчал, почувствовав, что договорился до главного, и снова сел к столу.
Таня стала расспрашивать про горку. Он рассказал, что это его собственноручная работа и что на ней его по старости вокруг пальца обвели. Велели делать «исключительный» экземпляр по своему вкусу, будто бы для торговой палаты, а сделал — хлоп! — самому же к празднику Первое мая и поднесли эту вещь в премию. Потом уж узнал: Настёнка в фабкоме нажаловалась — посуду дома держать негде…
Таня спросила:
— Авдей Петрович, а в войну вы тоже на фабрике работали?
— В войну? — переспросил он. — Ремонтом я занимался в войну. — Брови его насупились. — Человечество ремонтировал. Из автомата червоточины на нем затыкал да сучки выколачивал, которые погнилее… С того ремонта сам в госпитале провалялся не один месяц. Рана и сейчас еще тешит.
Старик вздохнул и умолк, а глаза его как будто потемнели. В этот вечер он не сказал больше ни слова и за ширму свою ушел раньше обычного.
Позже от Насти Таня узнала, что в сорок первом году у Авдея Петровича погиб сын, военный летчик, и что дочь его — Настину мать — убило во время бомбежки. Дед отправился в один из отрядов московских партизан и сражался там полтора года, топил горе в крови…
Этой ночью Таня видела странные сны. В бесконечных залах консерватории вместо роялей стояли посудные горки. Возле каждой горела свеча. Авдей Петрович, похожий почему-то на всемирно известного писателя из «Северной повести», ходил вдоль рядов и придирчиво рассматривал отражения свечного пламени в полированных боках горок, повторяя все время: «Смотри, чтоб ни одного волоска! Не то берегись, Авдюха!» Он отпирал и запирал стеклянные дверцы, и они звенели, звенели…. И вот уже слышалась музыка. Авдей Петрович ухмылялся в бороду и спрашивал: «Ну что, чем тебе не искусство?» Музыка звучала все сильнее, все громче. Из глубины зала навстречу Тане шел Савушкин. Он брал ее за руки и почему-то называл ее Настей. Таня хотела что-то объяснить, но музыка заглушала ее слова.
Из консерватории Таня пришла домой счастливая, с сияющим по-праздничному лицом.
Николай Николаевич, профессор, по классу которого предстояло заниматься, сказал ей: «У вас талант, Озерцова, исключительный талант и неограниченные возможности!»
— Чего это ты светишься вся, ровно яблонька в цвету, а? — спросил Авдей Петрович. — Уж не в профессора ли тебя сразу завербовали?
— Приняли! — восторженным шепотом ответила Таня. — Авдей Петрович, миленький, — приняли!
Вечером перед сном она сказала Насте:
— Ты знаешь, Настёночек, мне кажется, что я самый счастливый человек на земле. Мне так хорошо, так хорошо, что даже страшно немножечко. Неужели оно в самом деле мое, это счастье? — Таня обвила руками Настину шею и положила голову ей на плечо.
Настя гладила ее волосы и говорила, как маленькой:
— Твое, Таня, твое! Чье же еще-то?
А Таня зажмуривалась и еще сильнее прижималась к Настиному плечу. Она думала, что вот хорошо бы сейчас поделиться своим счастьем с Ваней, а еще лучше, еще чудеснее — поиграть бы с Георгием, и пусть бы Ванек и Настя слушали. «А вот ведь и не встретила Георгия, — тут же подумала Таня, вспоминая неудачное Ванино пророчество перед отъездом. — А как бы это было удивительно, как радостно!»
Она заснула в этот вечер почти мгновенно, едва коснулась головой подушки, до изнеможения утомленная пронзительным, так и не высказанным счастьем.
Но среди ночи Таня вдруг проснулась. Ей показалось, что кто-то окликнул ее голосом Георгия, тем детским голосом, который она знала: «Татьянка!» Это будто послышалось совсем рядом. Таня подняла голову, всматриваясь в полумрак комнаты…
— Померещилось, — шепотом сказала она, но все прислушивалась, как будто в самом деле ее мог кто-то позвать. Сидела, обхватив колени и прислонившись головой к огромной луне на стенном коврике. И как будто бесшумно отворилась дверь и так же неслышно в комнату вошел кто-то. Таня не видела лица, но знала: это Георгий…
Было, наверно, около трех часов ночи, когда страдавший бессонницей Авдей Петрович явственно расслышал сказанное, конечно, не по его адресу теплое и по-сонному расплывчатое слово: «Милый!»…
За то короткое время, что Таня жила у Авдея Петровича, он так привык к ней, что, когда узнал о ее намерении перебираться в студенческое общежитие, сказал, как показалось Тане, несколько обиженным тоном и с полушутливой укоризной:
— Скорлупа моя, значит, не по душе?
И Тане сделалось как-то неловко: вдруг он понимает это как неблагодарность. «Успею еще переехать, — подумала она, — поживу до начала занятий». И осталась.
Несмотря на протесты Насти, Таня занялась хозяйством. Мыла полы, ухитрилась даже выкрасить белилами облезлую и изрядно замусоленную дверь комнаты, чем заслужила одобрение Авдея Петровича. Он по-прежнему звал Таню Яблонькой, оттого, что на сердце у него как будто светлело, когда бывала дома эта светловолосая девушка. Раз он даже заявил, что теперь у него две внучки…
Начались занятия в консерватории. Таня безраздельно отдавалась музыке, и ей казалось, что жизнь ее становится все полнее, все радостнее. И предчувствие еще большего, необыкновенного счастья неотступно наполняло ее…