песочных, призрачных, на слюне. А потом будто другие тысячи подхватывают эти яйца-призраки и бегут в воду.
Крабы, она говорит. То, что мы имеем в виду, говоря крабы.
А если б этого слова не было, как бы ты их назвал?
Да, говорю, они похожи на письменность, у них боковой ход. Слева направо и справа налево, ивритом. Семь слоев чтения, как у Библии кабалистами.
А еще - крестоносцы в забралах. Или сварщики, постукивают клешней в ожидании синего пламени. В панцирь спеленаты, как младенцы, и рты пузырятся.
В обороне они берут мир в кавычки, указывая на небуквальный смысл происходящего...
В дни затменья их ангела они трахают насмерть своих дочерей и крохких, еще не прозревших внучек.
Они грызут ногти, глядя вдаль над собой. Сидя на теплых камнях под луной, их молебен ночной, их раденье. Они дуют в незримую дудку, раздвинув локти. Они пузырят слюну.
Они разноруки, как брачные узы: одна рука - женщина, грузная, чуть позади, прикрывает лицо, другая - поджарая, нервная, воин...
Нет, она давно уже смотрит в сторону, на голую белую стену, поворот ее шеи, чуть поджатые губы, и взгляд, как рассеянный свет, - и на стену ложится и на меня.
Нет, она говорит, я не об этом. Как бы ты их назвал, если б не было этого слова?
Медленно, издалека поворачивает ко мне лицо, и губы ее беззвучно как бы покусывают воздух.
Что, спрашиваю чуть слышно, что?
Sea shore, говорит, seashore, и рукой раскачивает в ритме прибоя с шорохом гравия, гальки, с крабами под мшистыми камнями на дне, которые чешет прибой - туда и обратно, будто головы тянет за волосы, выкорчевывая их защемленные, врытые по подбородок тела, вымывая из щелей крабов, безвольно болтающихся, как в невесомости, туда-сюда...
Покачивает рукой - правой, а в левой - вилка с наколотым на нее красным ломтиком, сдвоенным с белым, помидором и моцареллой, и подносит ко рту, открывая его чуть шире, чем это необходимо, с аккуратным запасом. С ненавязчиво нескрываемым воспитаньем. Ждет, пока рука поднесет и положит, не роняет лицо перед служкой, даже как бы не замечает; взгляд поверх и чуть в сторону, вносит в высокомерно ажурное О, не касаясь его, и на Ы снизывает на язык недосведенными зубами.
Но есть в этом что-то еще, с чем-то еще это делит себя. Со смесью доверия и боязни, с какой собака берет сахар с чужой ладони?
Seashore, говорит, как это будет по-русски? Побережье?
Она под впечатлением вчерашнего фильма. Она рассказывает о подводном мире.
Она говорит: тебе бы очень понравилось. Там, в зазеркалье глубин...
Она впадает в задумчивость и возвращается, встряхивая головой.
Такие лица у них - со свеченьем узорчатым, и тела удивленные... Как в ювелирном салоне. Будто плывут не они, а их светящиеся узоры, а они лишь едва колеблются, не сходя с места, внутри них. Как затепленные, чуть припыленные лампочки, как едва затепленные эмбрионы, а сознанье их, будто облачко их окутывающее... Облачко, а в нем узник в железной маске. Или царевна спящая. И это так глубоко захватывает, эта... если б ты видел...
Что ж, говорю, ты не сказала, мы бы вдвоем пошли...
Молчит. Как бы не слышит. Серый комбинезон на ней на высоких коротких лямках, лунно-серый на голое, как озеро в талом свете перед грозой. Будто с неба спустилась по веревочной лесенке. Или под куполом цирка работала. Ночью, одна.
Что ж она делала там, под куполом, пыль вытирала? Мерила циркулем?
Стол между нами - высокий, фамильный, наискось перегораживающий пустынную комнату.
Если б не две подушечки, которые она под себя подложила, я бы видел лишь голову ее, а так - еще голые плечи в лямках и руку, лежащую на столе ладонью вниз, быть может, как раз поверх незримого отпечатка ладони ее деда, лежащей поверх ладони его прадеда, такой палимпсест, рубашкой кверху.
Почему бы и нет, при ее-то медиумной чуткости.
Четыре пальца лежат спокойно, а мизинец то отходит от них, то прижимается, будто стрелку железнодорожную переводят.
Худенькая выносливая рука, почти бесцветная, надо окно прикрыть. Особенно на фоне стола, цвета подтеков смолы на вишневом дереве.
Она говорит: все во рту друг у друга. Как у Босха. И в то же время - мир текучей пронзительной нежности и тишайшей неуязвимой мерцающей красоты. Оба плана в одном, взгляд раскачивается, как лодка, захлебываясь то кривой ледяной, то молочной, парною.
Она задумывается над сказанным.
Она говорит: а потом побережье. Кит у самого берега, и он больше, чем весь этот берег, загибающийся за горизонт.
И пингвины летят из воды, как тюки на разгрузке, описывая дугу в небе и пришлепываясь к снежной обветренной корке стоймя, чуть покачнувшись: чпок, чпок. И стоят перед колкою сыпью экрана, как у Стены плача.
А он скользит под водой, но кажется, это берег скользит вдоль него, а он висит в низком тяжелом небе, как дирижабль с маленькою корзиной под ним - Земли.
И тюлени, как беженцы, врассыпную, по обе стороны от него, как от дороги, чешут во все лопатки, как в рубашках смирительных, вытянув маленькие тонкокожие головы с нерасплесканным ужасом глаз.
И он поддевает хвостом одного из них и подбрасывает высоко в небо. И там, в небе, в той верхней точке, где он на миг зависает, передергиваясь всем телом, с ним происходит нечто такое, что хуже, чем просто смерть. И он, точнее, вовсе не он уже, а то, что с ним сталось, падает в выпростанную из воды яму китовьего рта.
Молчим, через стол глядя глаза в глаза. Ни она не отводит, ни я. Кажется, будто они текут, еле касаясь друг друга, один сквозь другой.
Ты думаешь? - спрашивает.
Нет, говорю. Так. Картинки переводные.
Не слышит. Это она не слышит. Не то.
А ты, говорю, как поживаешь?
Взгляд поднимает поверх меня.
Счастлива, говорит.
Странно. И еще помолчав: странно.
И чувствую, будто ребенок - мокрый, жгучий, защемленный там, в паху, техкает, как нарывает.
С ним? - говорю.
Кивает. Как головка фарфоровая, с затухающим колебаньем.
Знаешь, говорю, странное чувство, будто на этой кровати не я с тобой был. Даже не внук, а правнук, так давно это было. И давно не во времени. Оно передернулось, но еще не остыло.
Смотрит, молчит. Чуть сощурены вдаль, в никуда. Как от затылочной боли.
С правнуком, говорю, чтобы как-то ослабить нить, как тебе эта перверсия?
Улыбнулась краями губ.
А ты? - тихо так, как раздвигая заросли, в сердце входя, будто и впрямь душа родная.
Я? ... как Господь с четверга на пятницу. Поутру.
То есть все хорошо?
Да, говорю, осталось найти, куда деть нерастраченное.
Нежность, небось? - прищуривается. Что ей скажешь?
Это иллюзия, говорит. Не я. Не здесь. Тебе бы отзывчивую, теплокровную...
И эта полуулыбка ее, даже уже не краями, одним краем. Тикающим.
Разные, говорю, случаются сочетания. Сиянье, например...
Да, подхватывает, северное. Или южные миражи. А почему ты спросил?