Что?
О нем. Почему странно?
И снова этот ребенок сломанный ткнулся в низ живота.
Знаешь, как играют в слона? Один нагибается, другой перепрыгивает его вдоль спины, третий пытается перепрыгнуть двоих и так далее.
Ты о чем?
Так. Через спину и голову.
Я говорила тебе: это рок мой...
Да, с черного хода.
...судьба, договаривает, потому и вернулась к нему.
Не вернулась, вернула. Ты ведь и не уходила. Он отошел. Вот тогда-то тебе и понадобилась спина - между вами. Но прыжок затянулся, ноги увязли. Да и руки как-то невольно переплелись, да? И глазами встретились чуть на дольше, чем. Тебе бы ночь свою пережить, затянуть рану, да и ему чтобы видно было, что в окне твоем свет и на занавеске тень о двух головах.
Нет, головой покачивает, сощурясь, не так. Не так.
А как? Ты с такой нарочитой легкостью подхватила мои слова, что это, мол, не любовь меж нами. Пресекая на полуслове. Что пресекая? Да, видимо, не любовь. Не ее расхожее чудо. Видимо. Видима лишь поверхность. А тут что-то такое, чему имени нет, нет ключа, ни у меня, ни у тебя нет. Нерв какой-то задет, и даже не меж, а над нами, нерв ли, Бог ли глухонемой, тот, к которому нити от нас тянулись, тот, на котором мы, как потом оказалось, подвешены. Не на одной любви свет клином сходится. Случаются преломленья куда более редкие и не менее драгоценные.
Они говорят через стол, через его растресканную смоляную реку.
Двое их, которые говорят.
И еще двое, ни слова не проронивших: он встает, огибает стол, к ней подходит, она отклоняет голову, открывая шею, он наклоняется, скользит губами вниз, к ямочке под ключицей, рука ее тянется вверх, незрячая, ищет его лицо, чуть отталкивая ладонью и, обхватив затылок, притягивает.
Нет тех двоих, сидящих по сторонам стола, нет напротив нее его, с ней говорящего. И она не напротив него, а с ним, в нем, как и он в ней, комбинезон ее скользит со спинки стула и съеживается на полу рядом с его скомканною одеждой.
И те двое, сидящие за столом, видят все это, конечно, видят, но не подают виду.
И эти слышат, как те говорят, слышат - уже из ванной через полоску света, все еще слышат - из дальней комнаты и возвращаясь, когда за окном светает.
Счастлива, говоришь. Нет, меня пока Бог миловал. Не в бесчувственном состояньи. Это к слову о том, что странно.
Нет ее - там, куда камешек канул, лишь круги расходятся к безжизненным берегам.
А тебе не кажется, говорю, что не все сверху падает? Что, может быть, это некий вызов, а мы уклоняемся, смотрим в сторону, будто не нас окликнули. Потому что нет видимости - там, откуда он слышится. Но тебя ведь достаточно потрепало, чтоб не знать, что есть области духа, откуда не все возвращаются. Ну да это тебе не грозит, какие б дары тебе ни мерцали.
Знаешь, говорю, как те маленькие лошадки, обнаруженные случайно в том затерянном мире, куда сотни лет не ступала нога. Эти лошадки, уцелевшие чудом после землетрясения, оказались на вершине горы, со всех сторон отрезанной от долины. Так они и ходили по кругу у вершины этого конуса, и ни ногу сменить не могли, ни развернуться. И постепенно левая пара их ног укорачивалась. Поколенье за поколеньем. И рост ужимался, и очертания истончались. И теперь, даже если бы их на руках отнесли бы в долину, они б там и шагу ступить не смогли, так и стояли б, как вкопанные, накренясь. Так и с душой случается.
Кто говорит?
Нет ни этих двоих, ни тех.
Он напротив нее, и она - через стол - напротив.
Странный ты человек, говорит Л., оборачиваясь к нему, отходя от окна. Она ж, как кошка, только падает в небо, на все четыре. Она из тех, кто сколько бы ни летел, не разобьется. Рулит хвостом.
Она тоньше тонкого, но никогда не рвется. Надрывается, но не рвется.
И из тех, кто никуда не рвется. Чтоб не идти на поводу у цели, чтобы кроить бескровно птичьей повадкою головы.
Она никому себя не отдаст. И ничему. И не потому, что не хочет. Хочет, руку протягивает и отдергивает, как от ожога. А ожог - в голове. И задолго еще до ладони. А ладонь ее - чуть тепла. От усилий.
Она как по битому стеклу идет, поджимая лапы, дуя на них, но так, чтоб со стороны казалось: идет, танцуя.
На ней рана - любая - поджимает губы, стягивается на глазах.
Л. вписывает цифры в клетки, постукивает по левому краю карандашом.
Это не слезы. Смола. Вязкая, переливчатая... Любит она янтарь?
Л. смотрит на огонек под расписным фарфоровым чайником на спиртовке.
Нет, это не радость в ней - то, о чем говоришь ты. Это она щелкает пальцем, в поисках слова, это как некий эрзац просветления перед смертью, распяленный во всю жизнь.
Ваши линии не должны были пересечься. Странный случай. Аномальное завихрение. Ты, что называется, с неба свалился. А она здесь не удерживается, вверх соскальзывая, запрокидываясь в него, в небо.
Л. поцокивает языком, подливая чай.
А он что?
Кто?
Тот, рок...
Питер. Питер-Пауль. Как два в одном. Его я видел лишь мельком. Рот запомнился. Будто воду сосет из ладони вогнутой. Только ладони нет - врезана в губы и приутоплена. Маленький полумесяц из красной глины.
На столе у нее открытки из глиптотеки, египетский зал, несколько ракурсов одной из фигур с такой вот надмирной улыбкой в зыбком расфокусе. Улыбкой, как бы самой себе снящейся. Как бы всеведающей, нектарно царящей и - не то чтобы бесчеловечной, но нелюдской.
Она говорит: как жаль - такое небесное совершенство, такой завораживающий покой. И, создав это, скульптор уходит, и из той же двери, куда он исчез, выходит маляр с ведром и раскрашивает это божество с головы до пят, зачем?
Рот Питера - как ложное эхо этой улыбки. Не живой и не мертвый, а какой-то дразняще глумливый, как в маске дыра.
Будто сеть над водой поднимают ночью - с этой узенькой красноватой улыбкой улова.
И еще: будто что-то медвежье, эта мокрая красная рытвина рта, просыхающего в улыбке. С этой чаечно спекшейся прорезью чуть раздвинутых губ.
Лица не помню. Короткая дутая куртка на долговязом, как бы вверх на себя нахлобученном теле. Руки в карманах, что его чуть сутулит по-дворовому. 60, хотя выглядит лет на десять моложе. Как и она. Как и многие здесь, почти все. Как старухи с телами двенадцатилетних мальчиков. Нечему старится, ввиду неучастия вещества, подверженного старенью.
Австриец. Театральный художник, маскодел, по специальности. В деньгах не нуждался. Жил на ренту. Маски делал в свое удовольствие. Без социальных амбиций. Но с творческим высокомерием. Путешествовали. Как правило, в Грецию, по островам. В нетронутые уголки, тогда еще. Потом в Вене осели. На разных квартирах.
Она пошла официанткой в Kafehaus, плавала в его двухэтажном сумраке, гадая сквозь свечное пламя