на кофейных гущах проступающих лиц, вязала издалека, как на спицах, пряжу их губ, домысливая их речи, роняла под утро руку с незримым на ней подносом, как статуя...
Продвинулась на пути смиренья, окончила курсы сестер милосердия, перейдя в фирму по уходу за престарелыми. Венскими, что существенно. Протирала тела их, как тусклые припыленные лампочки, подтепливала в них эту нить дребезжащую, догорающую. Они ее ждали, тянулись глазами к ней поверх одеяла. Она им читала, они перешептывались с нею беззвучно. Писала роман ночами, сожгла потом.
Встречались - то у него, то у нее, но чаще между. В чутких полупрозрачных скафандрах, как космические цветы. Он продолжал делать маски, она ему изредка помогала, и - была счастлива, если бы кто спросил.
Так длилось годы, а потом они вернулись в Мюнхен, и наутро он оставил ее. Нет, не ради другой женщины. Просто оставил, утром, без объяснений. А к вечеру мы оказались с ней за одним столиком переполненного кафе. Глядя друг в друга невидящим взглядом через взвивавшееся и опадавшее пламя свечи меж нами.
Невидящим. Сколько таких лиц случается в жизни - одно? Два? Два - уже от лукавого.
Что это - когда двое смотрят в лицо друг другу, молча, часами, на расстояньи дыханья? И, кажется, так и глядели бы - дни, годы. Нет, не рассматривая. И не созерцая. Чуть покачиваясь друг у друга в зрачках, перебирая легкими дуновеньями пальцев эту незрячую близость меж ними, как таблицы Брадиса.
Два лица, намагниченных на иголку.
И еще в этом что-то от тихого взгляда в огонь. И от кровосмешенья.
Это лицестояние, лицекруженье, в котором ни женщины нет, ни мужчины.
Два открытых друг другу, текучих окна.
Как обмен жильем. Без ключей.
Она говорит: похоже, он для тебя не реальность. Ни моя, ни чья бы то ни была.
Идем по снежку подмерзшему; я иду, а она наматывает на велосипеде вокруг меня вихляющие круги.
Чья, говорю, кто?
Питер.
Ее чуть заносит на повороте.
Да, думаю, и правда ведь. Ни звука. Летит камешек, как в колодец, и ни звука. Я и не спрашивал даже - спит ли с ним? Себя не спрашивал. О чем? Ходит ли в церковь она по пятницам? Кормит ли голубей на крыше? Меж двумя зеркалами затепливает ли свечу? И насколько этому отдается? Да, реальность, примерно из этого ряда. Не ревновать же к пятнице, крыше, свече. К тому, что надуло в ухо.
Да, говорю, извини, похоже.
Пишет круги. Я - шаги пишу, как листья с вынутой веточкой, а она их кругами окучивает, двойной спиралью.
Вспомнилось вдруг: далеко на восток отсюда, в детстве, был у меня друг, на пару лет старше, жил в соседнем парадном. Вадим. Коренастый костяк в глуховатой вате, крупная голова, очки. Мне лет шесть, он заходит, я подметаю в кухне, он говорит: нет, не так, ты метешь в угол, а нужно мести из углов, дай-ка веник, вот так: изо всех углов - к центру. Бог его знает, почему вспомнилось вдруг и в каком из углов эта мелочь спала.
У тебя, говорит, походка, как дитя малое, а ты ему потакаешь.
Что? - оборачивается, выезжая из-за спины.
Нет, говорю, пропуская ее, ничего.
Легкий контур воздушный за ней увивается.
Они умирают, едва приоткрыв глаза, так и не успев разглядеть ни жизни, которой жили, ни своей блеклой, как бы нехотя их заслоняющей смерти. Эти зимние низкорослые дни-альбиносы с маленькими мутно-серыми лунками глаз.
Даже не глаз - просто лунками. Да и лиц-то по сути нет, лишь намечены: там - губы, могли бы быть, там - ладонь, была бы.
У них белобрысая голова, белобрысые лица, белобрысое голое тело, они от рождения смотрят под ноги, идут и смеркаются по пути, не успевая дойти до конца этой улицы, один за другим, зябко сутулясь, похрустывая суставами, не оборачиваясь, да и собственно - чем?
Верно, они и рождаются с этим темным мешочком на голове, поначалу незримым. Но вот проступает, растет сверху вниз и быстрей, чем они.
Чуть глаза приоткрыли - и тишь, и морозная тьма в задубелой колючей дерюге. И во тьме - бой часов, там, на Frauenkirche, четыре, пополудни четыре.
Что же это за остров такой мы намываем с нею? Собой намываем. Камни, повсюду камни. И мы - в них вмурованные. Язык вмурован, глаза вмурованы, грудь, ладони. В живые камни. В тягучую вязкую немоту. Не-мы-ту. Ни она, ни я, не мы.
А развяжемся, разойдемся на час, на день - и нет ни камней, ни этого обложного, кессонного, донного... и, высвободившись, вернувшись в себя, говорим, говорим - все, что там не смогли с этим вязким камнем во рту сказать. И тянемся ртом, ладонью - туда, друг к другу, вмурованным в этот каменный студень, растущий к небу, покачивающийся над водой. Туда, где ни тропы, ни лодки у берегов.
Значит, что? Значит, нет? Или да, значит? Только нужно это еще прорасти вдвоем, прогореть, услышать? Даже если и нет, - да. Да, говорю. Не слышит.
Одна у нее душа. У нее душа. Не наоборот.
Потому и не слышит.
Давай, говорю, отпразднуем его день рожденья.
Кого? - приподнимает голову над подушкой.
Его, указываю на окно.
Окна?
Нет, дня. Недолгая жизнь у него, одно сегодня, до четырех. Давай, говорю, к пингвинам сходим. Они сродни этим дням. Попразднуем их, покормим. А там поглядим.
День уже угасал, пока мы добрались. Чайный жиденький свет над снегом. Рука из будки, просунувшая билеты, турникет подмерзший, ни души. Она подходит к карте, смотрит вверх, щурясь сквозь снег, шепча: пингвины, пингвины... Вот, за верблюдом, налево, значит, потом направо, потом...
Давай, говорю, по чувству пойдем, побродим чувством.
Идем. Двое сидят на ветке. Он и она. Гиббоны, почему-то хочется их назвать, хотя - кто его знает. Голое дерево, без кожи, тонкими длинными руками тянущееся вверх - куда? Нет там ничего.
Сидят на одной из верхних, единственной вверх не вскинутой. Он напротив нее. На расстояньи вытянутой руки. А руки у них длиннее тела. У него - опущены, у нее - сцеплены на ветке меж разведенных ног.
Он на нее смотрит, не сводя глаз, чуть подавшись вперед. Она - в сторону.
Он терпеливо ждет. Рука покачивается, приподнимаясь, он ее опускает, утишивая. Тянется к ней лицом. Но там, где должно быть ее лицо, - ухо, только ухо отвернутой от него головы.
Он теряет терпенье, протягивает руку - такую длинную, что она размывается в перспективе, бережно заводит ладонь за ее голову и поворачивает ее лицом к себе. Она смотрит на него, поерзывая руками, скашивая взгляд то вверх, то вбок.
Он отнимает руку и медленно возвращает ее вниз, под себя, покачивая в пустоте подвернутою ладонью, в которую летит снежок: розоватый смеркающийся - в розовую, подрагивающую пальцами.
Она нервно терпит. Качнулась к нему лицом, на миг уставясь в него, и отдернула голову на прежнее расстоянье. Ее тяготит этот оптический коридор, она дует в него, томясь, пожевывая губами. И отворачивается. В ту же сторону, куда смотрела. Куда? Что там? Снег. Тишь. Ни души.