И вот они где-то сходятся, эти фразы, и что-то меж ними там происходит, а значит - с нами, здесь. Они нас видят, оттуда. Они нас водят, оттуда. А мы -

У людей так называемых близких - какой разговор? Душевный. До бесчувствия. Будто сам с собою в обнимку сидишь. А не у близких - и разговора нет. В споре что рождается? Выкидыш. А меж нами что? Чуть покачивает между словом и смыслом, пока говоришь. А потом отойдешь, обернешься: то, что лесом казалось, - озеро, и не озеро, а письмо, пепел, читай: лес.

Разговор прогорает по ходу, остается тепло недолгое, как в натопленной на ночь избе. А тут - будто горит не здесь, а далеко впереди, в будущем, а на губах только отблески пляшут той дали.

Она привезла игрушечного пингвина, очень живого, мне. Первый ее подарок. Купила на бензозаправке по пути из Венеции.

Пингвин скользил по полу, танцуя. Под потешную музыку в духе победного просветления. Держался он ровненько, правое плечо вперед. Его нежно-бархатная шубка, на пару размеров свободней, скрывала жесткий механичный костяк.

Взгляд у него был чуть вверх и вбок. Не то чтобы не от мира, но и здесь не весь. О чем думает? - а не скажешь. О возвышенном? Ни о чем? Только делает вид? Остраненный и чуткий одновременно.

Нежность и умиленье смотреть, как он вальсирует, один, с опущенными руками, а взгляд - чуть вверх и вбок, снизу вверх - на тебя и мимо, по стенам, по потолку...

А если на стол поставишь - кружит до края, не глядя под ноги, и у самой кромки, чуть не зависнув над ней, разворачивается, как на носочках, и скользит вдоль, покачиваясь, будто дразнит ее, не падая: то отвильнет, то снова накатывает, такой у него в шарнирах умный сидит радарчик. И вдруг остановится, как в прострации, говеет взглядом, медитирует.

Или в угол уткнется и стоит, богооставленный, как маленький Августин.

А потом вдруг очнется музыкой и от стены отъезжает, будто пятится от себя, и с разворота, кренясь чуть вздернутым плечиком, скользит в спальню радостно и горделиво, подчеркивая осанку.

На нее похож, особенно со спины, ускользая.

Кулички света. Поля заснеженные с плавными прогибами талых пролежней. Бледная желтизна, голубые тени. Белым крохким мелком прорисованная дорога. Кромка губчатая обветренная. Монастырь вдали.

Близится, наплывая то слева из-за холма, то справа, то опять отступает вдаль, будто он не один здесь, в этом стылом безлюдье, в этом выметенном до кости просторе.

Она на заднем сидении, вижу ее в зеркальце, смотрит в окно, на ней расстегнутая дубленка и откинутый капюшон, отороченный мехом, она держит мою ладонь, отведенную назад, под дубленкой - тоненький ситец цвета теплой листвы, облетевшей в ручей и как будто прихваченной льдом.

У шофера нет кисти, он руль крутит левой и перехватывает его этой проворной рогулькой культи, сжимая расщеп.

У него грузное бескостное тело и низко посаженная голова со сказочным наростом лица. Дымчато всклокоченные волосы, одутловатые щеки в щетине, маленькие медвежьи слезящиеся глаза.

Но главное - губы. Губы изношенные и скользковатые. Как бы не попадающие одна на другую. Не собирающиеся в фокус. Как бы пережевывающие эту сладкую горечь противоречья. Между детской наивностью и мокроватым цинизмом. Мокроватая теплота.

Как и в глазах - этот отзывчивый влажноватый свет. Эти детские, лучащиеся, чуть растерянные зрачки - с камнем на шее.

У него соленая коралловая глубь сердца. У него там кладбище кораблей. У него там растут со дна, покачиваясь, обсасываемые рыбами сновидческие двойники. У него там свет, временами всплывающий на поверхность как топленое озеро.

У него была яхта жизни. Он тасовал ветер, он вынимал его из рукава. Он летел на тугой простынке, вздернутой под углом к земле. А теперь она полощется перед глазами за лобовым стеклом. Как это заснеженное безлюдье. И эти включенные 'дворники', как двухмачтовка с убранными парусами при килевой.

Он ее помнит, ее, сидящую у него за спиной, он ее помнит еще юной, он брал ее в море, он входил с нею в Питер, едва не ложась парусами на воду. Он ее помнит другой.

Она смотрит в окно: монастырь, он отсюда похож на полярную станцию - там, в пурге, за торосами стен. Она все еще держит мою ладонь - занемевшую.

Она все еще держит ее - там, вдали, в этом гулком колодце храма. Я в притворе стою, у входа, а она - там, со спины, в этом зыбком свете выскобленного пространства, на дне его, на скрещеньи проходов между скамьями.

Ни души. Пенье откуда-то сверху, из небесного подземелья с мутным окошком вниз, эти тонкие до бесплотного голоса, будто уведенные навсегда от губ.

Я брожу по пустынным галереям погружающегося в снежную мглу монастыря. А она стоит там, в этой выскобленной тишине, до неосязанья отполированной пением, она стоит на ее дне под далеким куполом с просунутыми в окна меркнущими досками света. Стоит, вложив один кулачок в другой, будто все еще держит мою ладонь.

Я смотрю в окно: послушник, пригибаясь от ветра, пересекает двор; черная ряса, ушанка, вязанка дров за плечом.

Лестница вниз, вереница тусклых волдырчатых ламп, приутопленных в стену, до поворота. За ним - ищу выключатель - снова вниз, и еще. Спускаюсь, об этом боге думаю, отринувшем мать, не знавшем семьи, обделенном единственным даром, который озаряет смыслом жизнь человечью.

Нет, не озаряет, а является ею. Любви.

Любви не от духа, мертвящего плоть, а от теплой ладони, души, от душевной любви, от живого тепла, которое от колыбели, от матери, от отца, только с ними, к ним и от них - безоглядно, всем сердцем, только так оно сердцем становится и, наполнясь, течет через край - к людям, к женщине, к жизни...

Но, с другой стороны, он пришел ведь к таким же ущербным, бездомным, как сам. К большинству. Не последний, не первый.

Что ж она, к центру земли ведет, эта лестница, вниз и вниз...

Возлюби как себя. Как себя без семьи. Близость - мать и отец. Почитай. С фонарем. Бога не было. В душе не было у него бога. Матери не было у него в душе, дома не было, ветер выл, выл на крест. Будьте как дети. С поднятым пальцем вверх. Божия коровка, улети на небко, там твоя мамка, там твои конфетки, не здесь.

Я не сразу его заметил. Он отделился от стены и бесшумно плыл мне навстречу. Я стоял спиной к нему и изумленно глядел в застекленную витрину. Тигры в траве, носорог, страусы, обезьяны на дереве - всё в натуральную величину, чучела.

Я обернулся, он уже подплывал, невысокого роста, чуть сгорбленный, в рясе, с маленьким колким лицом в капюшоне. Он предлагает провести меня по их музею, он указывает вдаль рукой, обводя полукруг, подразумевающий бесконечные залы и коридоры, хотя там, куда он показывает, - глухая стена. Благодарю, отказываясь. Он скользит за мной на расстоянии. Останавливаясь, чуть отвернувшись, перебирая четки, когда останавливаюсь я.

Длинные переходы меж залами. Стены сплошь зашиты стеклянными шкафами. Жуки - тысячи, они приколоты большими цыганскими иглами, латынь табличек. Бабочки - тысячи, от наперсточных до размаха ворона. Змеи - как эмбрионы в колбах. Поверху - чучела птиц. В залах - хижины, люди, костры, дети со стекляшками глаз, реки, лодки, фрагменты неба, еды, любви, смерти, и вновь застекленные коридоры, кажется, вся Африка - караван за караваном, столетие за столетьем вывезена сюда. Как книга мертвых, сошедшая со страниц.

Последний зал. Она сидит на корточках перед женщиной, держащей кувшин на голове. Она разглядывает льдистый браслет, сверкающий на ее смуглой лодыжке. Красная ткань наброшена через плечо и обернута вокруг тела, доходя чуть ниже колен. Руки подняты, держит кувшин.

Я вижу этот мутный небесный люк с льющимся из него детским ниточным голосом в эту снежную мглу, в этот колодец под ним, на дне которого - монастырь, пустынный, с этим выскобленным ввысь собором,

Вы читаете Аморт
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату