уже подсохла, пока мы их подстригали - почти точь-в-точь. Осталось наложить косметику. Это уже завтра. Завтра спим. Завтра, то есть уже послезавтра, придя с карнавала: я - с ее лицом, она - с моим.
В комнате темень, сбросив с себя все у порога, она, не включая свет, юркнула под одеяло.
Я на ощупь к ней приближаюсь: пятка, рука, лицо. Лицо в маске.
Она зажигает свечу у изголовья: мое - тоже.
Она скользит на спине в глубину, к стенке, и меня над собой, за собой тянет.
Я себя за собой тяну, я обхватываю себя ногами снизу, я приподнимаю голову и вглядываюсь в свои глаза, я вхожу в свое тело, содрогнувшееся от не меня, не меня с этим маленьким русым лицом...
Ужас, животный, живой, он лежит между нами как третий, в четыре руки нас прижавших друг другу.
Ужас, да, но под ним, но за ним... Этот зов, этот млечный, этот волчий вой крови, эта кровная бездна, под тобой разводящая ноги, эта сладкая смертная дрожь с твоим съехавшим набок лицом.
Два лица - ничком, на кровати, уткнувшиеся в простыню. И два - на полу, пустыми глазницами к потолку.
Нет, ни дуновенья от этого чувства не было на карнавале. Город, наверно, люди, огни, собственно, карнавал. Помню, как она их переступила наутро зябкими худенькими ногами и скрылась в ванной. Тихо было. Вода лилась. Мы увиделись только несколько дней спустя.
Шли вдоль озера в Английском парке. На ней бежевый берет, прикрывавший одно ухо, темное пончо, расшитое тонкой терракотовой арабеской, серые брюки с искоркой и коричневые ботинки на высокой шнуровке. На скамейках - по одному - старик, старушка, реже парами. Конный отряд полиции в перелеске. На том берегу, у самой воды, людные столики ресторана, гуси-лебеди ходят сворами меж столами, вытянув головы к небу. Март. Солнечный, зябкий, с колкой крупой, не оставляющей следа ни на ладони, ни на земле.
Как ты думаешь, она говорит, глядя на ивы, стоящие у воды с опущенными в нее ветвями, как ты думаешь, это вода их притягивает или они к ней тянутся?
Что? - говорю, и не слышу ее, все пытаясь припомнить эту сцену у Фаулза. Как же он назывался, этот длинный роман его, по имени героя...
Окрестности Лондона, лодка, воскресный день, такая же вот погода... Нет, теплее, конечно. В лодке - он, в ту пору еще студент Оксфорда, братство избранных, чуткие амбиции интеллектуала. И она - старшая сестра его невесты, как тайна сквозь тонкое кружево. Это мерцанье сквозь кружево их и сближает. Она тоньше и глубже душой, и пока еще старше.
На нем - белая 'апаш' с закатанными рукавами, голые пятки упираются в поперечную планку у ее ног. При гребке он откидывается назад, запрокидывая голову к небу, и снова тянется к ней лицом, приближаясь и вновь откидываясь. На ней белое платье и шляпка соломенная. Он видит сокурсников, плывущих по соседней протоке, машет рукой. Ивы стоят вдоль реки, по обеим ее сторонам, наклонив головы, расчесываясь над водой.
Они уплывают все дальше, в чересполосицу разбредающейся воды и низкорослой зелени. Они вплывают в мифический лес, затопленный недвижной водой, цветущей, лишайной, с кривыми чернеющими промоинами, застланными на дне дымчато-шелковым небом. Лодка их вязнет в переливчатой тине, он закатывает штаны до колен, выходит и погружается в топь по пояс, лодка скользит с приподнятым носом, тихо перебирающими ее борт ладонями и девушкой, прижимающей шляпу к груди, на корме.
Что-то в воздухе тмится, она чувствует, будто незримые петли в нем, в воздухе, медленно стягиваются. Что-то в этих деревьях, не глядящих под ноги, в своих отраженья. Что-то в этом отсутствии звука, нарастающем, обложном. Где-то там, впереди, за вон тою корягой с развороченным ртом, захлебнувшимся тиной.
Они оба увидели, одновременно. Одновременно: она увидела, а он шагнул и с головою ушел под воду.
Мертвое, слепяще белое, с гибким волнистым вывертом зануренное в тину тело девушки - как ветвь, ободранная до лыка. Запах тлена и тишь. И деревья над нею, отведшие головы в сторону. И мелкая, подслеповато цветущая тина, ее обступившая, как бы припавшая к ней, повторяя ее очертанья и безгубо сосущая эту тихую юнь разлагающейся белизны.
Мертвое тело, видимо, дни, не два, не три. Но в нем еще шла борьба. Незримая. Шла угасающими толчками. Меж красотой и ее разложеньем.
И когда он пришел в себя и, едва справляясь с накатывающей дурнотой, прикрывая ладонью рот, все пытался приблизиться и не мог, развернувши лодку кормой к затону и слегка оттолкнув ее от себя, и она скользила, удаляясь спиной, но взглядом, вспять обернутым через плечо, с каждым вздрогом плеча приближалась, не удалялась вместе с лодкой, а приближалась взглядом - к нему, к ней, к ним...
Близость была меж ними, когда вернулись. Странная близость. Подобрали одежду с пола и разошлись молча.
Он женился на младшей. Вскоре и старшая вышла замуж. Потом была жизнь, долгая, у обоих. Они встречались, сквозь тонкий узор, время от времени, и расплетались, боясь надорвать его, этот узор. Но никогда о том случае не вспоминали. И, наконец, к концу жизни вышли друг к другу и, видимо, станут одним.
И никогда о том случае... Жизнь как пишет судьбу? Краской, кистью. Дальний план - той же кисточкой, что и ближний. Здесь, у переднего, нижнего края, пишет, прописывает, а там, вдали, наверху, мазнет - бегло, в одно касанье. Чем? Той же краской, что на кисточке остается. И снова вниз, к ближнему плану, не заметившему отлучки. К этой бренчащей мелочи льющейся вдаль воды, к этим утренним ивам, чешущим волосы над водой...
Ты что, не слышишь? - она останавливается, поворачивая ко мне лицо.
Слышу, говорю. Думаю, они пьют и плачут. Пьют и плачут.
В Африку мы не поехали. Она предложила в Венецию. И добавила: а ты куда бы хотел?
Твой день рождения, говорю, твой выбор. Но если по мне, так лучше туда, где б не фонило прошлым - ни у тебя, ни у меня. И хорошо бы - в сторону жизни. В Африку, например.
Мы глянули по интернету, что есть в пределах недели. Мелькали картинки рафинадных горок новоделов с бассейнами на крышах. Прорваться сквозь их оцепленье, закатиться в глубинку в пределах недели не получалось. Давай без надрыва, сказал, еще развиднеется.
И вдруг исчезла. Телефон ее не отвечал. В день рожденья ее звонок. Голос утренний, легкий, как ветерок. Она в Венеции. Она будет к вечеру, завтра, встретишь? Лодка отходит на острова, солнце сквозь морось. Не обижайся.
Видимо, ей развиднелось чуть раньше.
Все королевство, говорит, в твоих руках.
С дороги звонит. А я - что в ответ? Нет, не сразу, а через пару фраз, пока вспомнить пытаюсь: да, Шекспир, но где? Лир? Гамлет? И в каком контексте? А тут их два - наш разговор и тот, откуда реплика. Вот и решай его - с двумя неизвестными.
А разговор тем временем движется, по сторонам пробираясь, и за спиной, в уже сказанном, все перестраивая. В этом потоке без берегов, в этом узоре встречных течений - что в руках моих, что в ее губах, поди разбери, наши лица то выныривают по сторонам себя, то погружаются.
Все королевство минус она? Льнущая улыбка ее сквозь стекло, стекающее с Венеции.
Как же ответить так, чтоб она поняла, что я понял, при том что ловлю лишь эхо? Беглое, со спины, двоюродное. Продлить его, перепрятать?
Да, для забавы, говорю, как дети мухам, так боги людям обрывают крылья.
Не сразу, а через пару фраз, когда она спрашивает, лицом ли к окну я говорю с нею.
Да, говорю, метет за ним эти крылышки слюдяные. Дети, говорю. Как дети, они обрывают их. По всему королевству метет.
И она тоже, наверно, потом гадает - какие крылышки-дети, в каком контексте? Шекспир. Да, но где? Хотя ее память зорче, цепче. Магнитный там у нее кулачок - весь серебряный от булавок.