В девятнадцать лет все переменилось. Слова «Я тебя люблю» были сказаны в первый раз. И приняты. Даже повторены. Это история о том, как я повела себя, когда наяву увидела «глаза, с которыми не решалась встретиться в грезах…». И что сделала человеку, который первым сказал, что любит меня.
Глава 1
НА СТАНЦИИ «ТЕМПЛ-МИДС» СЕЛА Я И ЗАПЛАКАЛА
Думаю, где-то в десять лет я открыла для себя, что мальчики не только соперники за внимание взрослых, а нечто большее. И очень скоро они начали подавать знаки, что тоже осознают эту аксиому. С того момента я задирала нос при малейших признаках интереса, проявляемых за обеденным столом. Даже став респектабельной замужней женщиной. Нет, о флирте просто не шла речь. Действительно, он столь отвратителен мне, а я столь безразлична к нему, что даже в тех случаях, когда я встречалась за ленчем с подругой и она начинала строить кому-то глазки, у меня возникала мысль, что у нее нелады со зрением и ей пора обратиться к окулисту. Хуже того, когда я наконец понимала, что она ведет некую игру с мужчиной за столиком у туалетов, мне становилось не по себе. Настолько не по себе, что я не могла доесть рыбу… К слову будет сказано, если семга пересушена, я ее не ем, и сие никак не связано с моим отношением к флирту… Одна из самых красивых и умных женщин, которых я знала, превращалась в жеманное, сюсюкающее беззащитное существо, будто вышедшее из-под кисти Кейт Гринэвей.[2] Ей не хватало только капора и панталон с оборочками. Она все строила, строила, строила глазки. Я думала, это отвратительно. Крайне отвратительно. И непостижимо. Потому что я не умела строить глазки. Совершенно не умела. Просто не знала, с чего начинать.
Все это, конечно же, имеет прямое отношение к моей свадьбе с Френсисом. Первым человеком, от которого я услышала, что меня любят. И несмотря на возражения Кэрол, ставшим моим мужем.
Кэрол была моей ближайшей подругой. В ней я нашла все, что хотела бы видеть в сестре, и она всегда высовывалась. Флиртовала так, будто в этом и состояла вся ее жизнь. Один из пяти, полагала она, очень неплохой результат. Если мужчина говорил, что всего лишь смотрел на белок, она пожимала плечами, улыбалась и уходила. Ее это не задевало.
– Попробуй, – частенько уговаривала она меня. Но я ни разу к ней не прислушалась. Полагала: слишком рискованно. Она думала, что Френсис для меня слишком скучен, и он не боялся ее, хотя и держался с ней настороже. Она придерживалась намеченного жизненного плана: сейчас – развлечения, любовь – потом. У меня такого плана не было, поэтому я очень обрадовалась появлению Френсиса на моем горизонте.
Встретившись с ним впервые, Кэрол воскликнула:
– Привет, Френки!
А он очень вежливо, но твердо поправил ее:
– Френсис.
Так что у них с самого начала не заладилось.
– Я – лучшая подруга Дилли, – продолжила она, и в ее голосе слышалась обида. Родные, друзья, коллеги – все звали меня Дилли или Дилл, и только Френсис – Дилис.
– Дилис, – объяснил он, – прекрасное имя.
Спросил меня, что оно означает, а когда я ответила, что не знаю, не поленился выяснить.
– Дилис – это валлийское имя, – просветил он меня, – и означает искренняя, истинная. Такой я тебя и воспринимаю.
Говорил он серьезно. Дилис, он называл меня только Дилис. И не из-за склонности к высокопарности. Таким уж он был, Френсис Эдуард Холмс.
Он влюбился в меня до безумия, и я думала: «Господи, как же мне это нужно». Мы встретились в художественной галерее, где я работала в конце шестидесятых годов. Что-то произошло после 1960 года. Анжела Картер[3] возлагала вину за изменения на бесплатные молоко и апельсиновый сок и рыбий жир, которые загрязняли атмосферу. Мы брали должное и считали себя вправе задавать вопросы. Наступила эра демократии. Человек моего происхождения мог тогда войти в мир искусства, ответив на объявление в газете. Ранее такое место могло достаться только подруге подруги, позвонившей достопочтенной Присцилле де Как-ее-там. Вот так Френсис и встретил меня, с падающими на лицо волосами, длинными ресницами, отягощенными тонной туши, когда вошел в художественную галерею на Бонд-стрит, чтобы прикупить себе что-нибудь из современного искусства. Он только что сдал экзамены на адвоката и хотел, чтобы его кабинет украшала гравюра Хокни.[4] Действительно, в этот период покупка произведении искусства рассматривалась как прибыльные инвестиции, особенно в Сити, где он работал, и отсутствие на одной стене Скарфа,[5] а на другой Хокни считалось столь же дурным тоном, как и появление на собеседовании о приеме на работу в джинсах и футболке. Такая уж была мода, и Френсис не мог не следовать ей. Но он по крайней мере любил современное искусство. По крайней мере, хотел, чтобы произведения его представителей украшали стены его кабинета и стол (со временем он также приобрел одну или две скульптуры), а так было далеко не всегда. В свое время я продавала литографии Алана Дейви топ-менеджерам с телевидения, эстампы Дюбюфа – банкирам, бронзу Армитейджа – владельцам венчурных компаний, и только потом выяснялось, что творения современных мастеров или вешали на стены вверх ногами, или ставили совсем не на основание. Однажды большую, великолепную, многокрасочную гравюру по шелку Паолоцци[6] сразу после покупки завернули в коричневую бумагу и упрятали в банковский сейф. Где же еще полагалось храниться ценностям?
Когда Френсис вошел в мою жизнь, мне было девятнадцать, и в перерыве на ленч я в единственном числе представляла всех продавцов галереи (хозяйка, та самая Присцилла де Как-ее-там, отправилась составлять список приглашенных на свадьбу в «Арми энд нейви».[7] Я полагала этот выбор странным, не могла понять, с какой стати новобрачным связываться с армейскими и флотскими реликтами и выслушивать байки, а без этого бы не обошлось, о жизни жен военных времен империи). Разумеется, я чувствовала себя уверенно, и, разумеется, когда наши взгляды встретились, в моем не было места флирту. Я просто выполняла свою работу. А кроме того, совершенно невозможно продать кому-то картину или скульптуру, хоть раз не посмотрев ему в глаза. Действительно, если ты долдонишь о литографии: «Очень маленький тираж… одна из первых, поэтому контуры четче… вот в этих линиях явно чувствуется влияние Хогарта[8]…» – бла-бла-бла-бла и при этом смотришь в потолок, клиент точно не полезет за бумажником. Опять же я продавала произведения искусства – не себя, поэтому встреча взглядов меня не смущала. Да еще платье на мне было псевдовикторианское, от Лауры Эшли: длинная юбка, верх – на пуговичках до шеи, с кружевными манжетами и подолом, потому что вечером я собиралась на открытие выставки в Галерею Тейт. Сейчас это кажется странным, но тогда длинные, украшенные кружевами бархатные платья считались модными. Их