Мейвис Чик
Интимная жизнь моей тетушки
От конца земли взываю к тебе в унынии сердца моего: возведи меня на скалу, для меня недосягаемую.
Я улыбнулся про себя при виде этих денег. «О боги! – воскликнул я. – На что они нужны, они ничего не стоят. Мне они ничем не помогут, пусть остаются там, где лежат, на дне, как существо, жизнь которого недостойна спасения».
Однако, поразмыслив, деньги все-таки взял.
Пролог
В НАЧАЛЕ БЫЛО НЕ СЛОВО…
Флиртовать я не умею. Никогда не умела. Мой метод, освоенный в девичестве, ни на йоту не изменился: если поблизости есть мужчины, вскидывай голову, смотри прямо перед собой, шагай вперед. Не обращай на них внимания. Если окликают, игнорируй. Продолжай шагать. Если твой взгляд встретился со взглядом мужчины в переполненном вагоне подземки, посмотри в сторону, вниз, куда угодно, но только не в глаза. Никогда не улыбайся. Улыбка говорит об уязвимости. Встретиться взглядом с мужчиной и улыбнуться равносильно признанию, что он тебя заинтересовал. А интерес означает потребность. Приберегай улыбки для детей, котят и закатов над морем…
Но… если ты на это идешь? Рискуешь и с улыбкой возвращаешь вопрошающий взгляд? Что ж, тогда ты скорее всего услышишь от них: «О, но я смотрел на белочек», или: «Я восхищался схемой подземки», или: «Я? Я мечтал о другой девушке – вот той. О нет, дорогая моя, не о тебе… Определенно не о тебе». Одному Богу известно, мимо скольких восхитительных, роскошных, великолепных мужчин я продефилировала в такой вот манере с той поры, как впервые прикрыла грудь бюстгальтером. Сотни? Тысячи? Как минимум двадцати или тридцати.
Как многих девушек моего поколения, меня с детства учили не гнать лошадей. Поспешать не спеша. Мне, да и не только мне, настоятельно рекомендовали не высовываться, ожидать малого и радоваться тому, что досталось. Особенно если речь шла о благорасположении и, уж конечно, о любви. В любви ты широко открываешься, подставляешься под удар. Любовь – это желание. Любовь, с самого начального момента, уже потеря. Любовь. Странный и чуждый товар в моем взрослом мире. Любовь – это нормально, если используется исключительно как оборот речи, скажем: «Я люблю клубничные «дайкири» или «Я люблю ходить на твои вечеринки», но не в остальном. Ее, естественно, не обсуждают прилюдно да и не очень-то с самыми близкими. «Я люблю эту маленькую киску. У нее такая теплая шерстка…» – вот это безопасно. Я могла произнести эти слова в присутствии матери, и она бы и бровью не повела. А вот спроси я ее, любит ли она меня, или скажи, что ее люблю, она бы убежала со всех ног.
Однажды я воспользовалась этим словом: моя старшая сестра с неделю отказывалась говорить со мной, после чего я в слезах пошла к матери и, вцепившись в ее фартук, рыдала и говорила, осознавая, что иду по тонкому льду, что не понимаю, почему Джинни обиделась на меня и не разговаривает со мной, и мне бы очень хотелось, чтобы она так себя не вела, потому что я ее очень люблю. Разумеется, я не любила. Но этот довод показался мне достаточно весомым, чтобы произвести впечатление на мать и показать, с какой силой давит на меня молчание сестры. Слово «любовь», конечно, использовалось более чем широко в фильмах, на радио, в журналах, популярных песнях, но никогда, насколько я помню, в нашем доме. И оно принесло результат. Моя обычно ни во что не вмешивающаяся мать пошла к сестре и предложила ей завязать с обетом молчания или пенять на себя. И хотя больше я к этому средству не прибегала, в голове у меня отложилось, что любовь, это слово, обладает огромной силой. Что бы оно в действительности ни означало.
Никто не говорил мне, что любит меня, до того как мне исполнилось девятнадцать. Это не столько трагедия, сколько характерная особенность нашей семьи. Моя мать, узнав, какой гирей может быть это слово, скорее пробежала бы милю, чем использовала бы его, и я не сомневалась, что точно так же реагировала на него и ее мать. Если кто-то из десяти детей бабушки Смарт, которая жила с нами, занимая две комнаты на первом этаже, и слышал от нее это слово применительно к себе или братьям и сестрам, то ни один этого не помнил. Бедность и тяжелая работа не позволяли бабушке и матери говорить о любви, когда речь шла о физическом выживании. Произнеси слово «любовь», почувствуй ее, и ты погиб. Но все дети помнили, что слово это слетало с губ их отца. Он появлялся на углу улицы, широко раскидывал руки и крепко обнимал первого, кто подбегал к нему. Я узнала об этом от моей древней и единственной оставшейся у меня тетушки, Коры, когда в последний раз видела ее живой. Именно он пел ей песни, гладил по волосам, скрашивал жизнь добрыми словами.
Разумеется, отец мог бы ввести в лексикон семьи недостающее слово и содержащийся в нем смысл, но отца в доме никогда не было. Лишь эфемерный образ, привидение, призрак, книжный персонаж, живая интерпретация которого принадлежала другим детям. В начале пятидесятых практически у всех, других детей был отец, более того, жил с ними в одном доме. Насколько мне помнится, я никогда не задавала вопроса, а где мой отец. Дети быстро учатся не ходить там, где похоронены семейные тайны. Обучение это имеет и оборотную сторону: повзрослев, они понимают, как ударить в самое больное место, если есть на то желание. В конце концов, чтобы обойти эти скелеты в шкафу, надобно точно знать, где они покоятся. Поэтому даже ребенком, пусть мне этого и хотелось, я никогда не подходила к матери, чтобы сказать: «Мать Дженнифер Лейси ходит с ней за ручку» или «Мать Салли Уайт сажает ее на колени и расчесывает волосы». Я знала, что делать этого не следует. Столь очевидные намеки привели бы к тому, что моя мать еще больше отдалилась бы от меня. Она не могла что-либо дать, боялась раскрыть ту часть себя, которую загерметизировала соединительная ткань шрама, оставленного отцом. Я приняла это как должное и привыкла с этим жить. Некоторым людям доставалось что-то хорошее, другим – нет, и это хорошее включало ласки, собственную комнату, отца. При этом вырабатывался отстраненный взгляд на окружающий мир: если я стою в стороне, меня никто не сможет обидеть.
Я взяла в привычку следовать за моей сестрой как назойливая муха. Она отмахивалась от меня, но я тут же возвращалась. Сестра была на пять лет старше меня, огромная разница, и, уж конечно, не имела ничего общего с вымышленными братьями и сестрами из детских книжек. «Великолепная пятерка», «Тайная семерка», «Рождество на ферме 'Черника'» – книги, что с них возьмешь. Это у Энид Блайтон[1] старший брат с любовью гладил волосы маленькой сестренки; в моем доме большая сестра хватала меня за волосы и била головой о стену, если я слишком громко кашляла. И что, я с этим мирилась. Знала, что меня не могут любить, что быть желанной – это не обо мне. Меня только терпели, но и это в любой момент могло перемениться к худшему.
Вот почему у меня нет желания флиртовать, потому что основа флирта – уверенность в себе. Флиртуют лишь те, кто может уйти, рассмеявшись, потому что в действительности им наплевать, если кто-то, после того как ты подмигнешь или улыбнешься ему, воскликнет: «Святой Боже, да как вы могли такое подумать?» И его мнение ничего не значит, если тебя любили всю жизнь, и ты отвечала любовью на любовь. Я – другое дело. Глубоко в душе все мои подростковые годы я чувствовала себя женским аналогом выпотрошенных мужчин Элиота – набитых чучел, прислоняющихся к другим чучелам, чтобы не упасть.