пришельцы, но уж недоверия наверняка не заслуживали; и, однако, едва ли было очень прилично с их стороны вести с незнакомыми людьми разговоры на скользкие темы, из-за которых и говорящий, и его слушатели запросто могли угодить на самую дальнюю окраину Сибири. Да и что там ни говори, а должны они были объяснить наконец причину своего посещения! А они только препирались друг с другом, словно не в чужой дом пришли, а играли на сцене в каком-то спектакле, так что Димитрию и Дарье оставалось только глядеть и дивиться на их игру. Не исключено, впрочем, что они старались скрыть под этим развязным поведением свое волнение; вернее, что поведение получалось развязным против их воли, — но, даже если так, разве от этого легче было Димитрию? Напротив, ему самому, Димитрию, передалось это плохо замаскированное волнение — неясное и ничем не оправданное, никакого отношения не имеющее к его существованию, неприемлемое, чуждое и потому гораздо более тяжкое, гнетущее, чем если бы оно было вызвано какими-то своими понятными причинами. Воздух в комнате словно сгустился, стало вдруг трудно дышать. И даже вещам, казалось, сообщилось воцарившееся напряжение — они тоже, казалось, что-то подозревали. Димитрий невольно покосился на портрет отца — словно покойный полицмейстер мог защитить его, выставить из дома этих незваных гостей, нет, не гостей, а контрабандистов запрещенных идей. «Дарья, Дарья!» — позвал он вдруг жену, гораздо громче, чем было нужно, чем это подобало спокойному, уверенному в себе хозяину при гостях. Дарья удивленно взглянула на него, словно и она только что очнулась от дремотного забытья. Возможно, впрочем, что оно так и было. Возможно, что ее еще больше, чем мужа, взволновало это неожиданное посещение. Стоило ей увидеть тбилисского артиста, вернее, стоило тому вскинуть руки, как перед глазами у нее почему-то встал как живой ее отец; впрочем, ясно — почему: тбилисский артист походил на ее отца, как одна половинка яблока на другую. Отец точно так же вскидывал руки, возвращаясь домой, чтобы дочь сразу увидела его из окна. Так, с руками, вскинутыми над головой, шел он к дому, нисколько не смущаясь тем, что вся улица глазеет на него, что удивленные прохожие улыбаются и пожимают плечами. С руками, вскинутыми над головой, шел он по улице, красивый и статный, как этот тбилисский артист, и улыбался дочери, прижавшейся носом к оконному стеклу. А дочь улыбалась ему в ответ и делала ему знаки — дескать, неловко, люди смотрят, — а душа у нее при этом переполнялась радостью и гордостью оттого, что у нее такой отец, веселый и озорной, как бы сверстник и ровня ей, как бы мальчишка-товарищ, а не отец, да еще к тому же восходящая звезда и будущее светило науки… И, главное, такое же возбужденное лицо было у ее отца в тот ужасный, роковой день. В тот ужасный день отец не вскидывал рук над головой, завидя дочь; только бросил на нее беглый взгляд, беглый и рассеянный, как бы случайный взгляд, и снова повернулся к каким-то пьяным людям. Пьяные размахивали руками и лезли на тщедушного старика с длинной бородой, которого Дарья заметила не сразу. Увидела она старика, только когда отец толкнул в грудь пьяного с выпученными глазами и когда остальные пьяницы набросились на него, а тот тщедушный, длиннобородый старик понесся прочь мелкими смешными прыжками. Дарья ужаснулась именно этому нелепому бегу: она сразу поняла, что с отцом ее стряслась беда, что от этой именно беды убегает так смешно, так нелепо тщедушный старик с длинной бородой. Что было дальше с ней, она не помнила, — должно быть, выбила головой стекло и, высунувшись из окна до пояса, кричала, кричала… до тех пор, пока сбежавшиеся незнакомые люди не оторвали ее, окровавленную, изрезанную стеклянными осколками, от окна. И в эту минуту Димитрий позвал: «Дарья! Дарья!» — и она удивленно взглянула на него, внезапно возвращенная его голосом издалека, из детства, из Одессы… «Предложи хоть фруктов гостям, а то подумают, что мы бирюки какие-то!» — продолжал Димитрий торопливой скороговоркой, словно оправдываясь в том, что так грубо вырвал жену из мира ее грез, или радуясь тому, что сумел наконец вырваться из круга собственных мыслей. «Не беспокойтесь. Как-нибудь в другой раз. Сейчас нам пора идти. Право, не можем остаться. Нас ждут в театре. Считайте, что мы просто зашли познакомиться. В конце концов, мы с вами ближайшие соседи, а значит, если верить Гесиоду, больше чем родственники. Впрочем, не скрою, что мы были бы рады и еще более близкому соседству, если, конечно, такие легкомысленные жильцы не покажутся вам несносными нарушителями вашего мира и покоя», — сказал мужчина. У Димитрия отлегло от сердца, воздух в комнате сразу словно разрядился, стало легко дышать, напряженные мышцы приятно расслабились. Но теперь ему было неприятно, что придется отказать этим красивым, ворвавшимся в его дом с поистине цыганской бесцеремонностью шумным людям. А отказать придется — хотя бы потому, что было бы оскорблением памяти родителей пустить к себе жильцов, да к тому же принять плату от актера, когда мать Димитрия сама могла считаться актрисой и готова была поделиться последним куском с любым товарищем-актером, расшибиться ради него в лепешку, вымыть ему ноги, как святому, как мученику, как самопожертвователю. Да сдай он сейчас комнату, перевернулась бы, наверно, в гробу почитательница и покровительница театра, не раз с гордостью заявлявшая: «Это я научила здешних грузин гордиться Грузией». В самом деле, когда мать Димитрия впервые устроила в Батуми в день святой Нины праздничный вечер и на сцену в числе других именитых людей вышел Акакий Церетели, восхищенным и изумленным иностранным гостям казалось, что они видят бога Саваофа. А грузины ходили с высоко поднятыми головами, их распирала гордость. Принять актера и его жену в качестве гостей и на какой угодно срок — это пожалуйста, гостям в этом доме всегда рады, но сдать комнату за плату — нет, этого Димитрий не может, это для него немыслимо. Но и сказать им: «Не надо мне ваших денег» — тоже нельзя, это было бы оскорбительно: в конце концов, они ведь артисты, а не какие-нибудь бездомные бродячие цыгане; и все же они должны понять Димитрия, не обижаться на него и сохранять с ним в дальнейшем добрососедские, дружеские отношения. «Кстати, моя мать тоже играла на сцене, была, так сказать, артисткой, — может быть, слыхали?» — добавил Димитрий застенчиво. Мужчина улыбнулся и, чтобы доказать Димитрию, что ничего обидного не видит в его словах, пригрозил шутливо: «Не забывайте, что из нашего окошка ваши райские кущи видны как на ладони, и мы их можем, так сказать, пожирать глазами, а заодно и вас самих». Разговор продолжался весело и непринужденно, так что Дарья имела бы время и фрукты подать, и даже испечь хачапури, но никто уже не думал об угощении. Все четверо были возбуждены и даже чуть взволнованы этим поистине необычайным знакомством. Гости все извинялись за свою «навязчивость», хозяева огорчались, что вынуждены отказать в первой же просьбе «столь приятным» соседям, и от чистого сердца просили их (раз уж удалось уйти от опасности с миром) приходить почаще, когда угодно, «не дожидаясь приглашения», «без церемоний, как в свой собственный дом». (Уж как впоследствии кусал себе локти Димитрий, но сказанного не воротишь, испорченного не исправишь. «Вот уж в самом деле — язык мой враг мой», — твердил он в сердцах, когда уже за полночь во дворе взвизгивала калитка, словно побитая собака, и тбилисский артист появлялся в его гостиной «без приглашения».) Впрочем, посетители не уступали в учтивости хозяевам. Мужчина сразу пригласил их в театр, хотя еще не знал точно, когда состоится спектакль и какую роль он будет играть; впрочем, он обещал, как только доподлинно все узнает, известить их и доставить билеты. «Буду играть или Юлия Цезаря, или Гая Гракха, или Уриеля Акосту, или Химшиашвили. А может быть, и Гамлета», — сказал он вдруг, словно под внезапным наитием; глаза у него неестественно расширились, лицо покрылось смертельной бледностью; он прижал жену теперь уже обеими руками к груди и изменившимся, нечеловеческим, потусторонним голосом продолжал: «Иль нет, забудьте все мои советы! И пусть король вас снова завлечет на ложе блуда для забав греховных. Ценой нечистых ласк и поцелуев он выведает с легкостью у вас доверенную мной сегодня тайну. Вы все ему расскажете — пусть знает, что не безумец я, а лишь притворщик. Да, да, зачем хранить мои секреты вам, умной и красивой королеве? Зачем скрывать столь важные известья от короля, супруга, господина, от этого лемура, этой жабы, от этого блудливого кота…» «Браво, браво!» — захлопал еще более растерянный и испуганный Димитрий. У Дарьи в глазах стояли слезы. «Бедняжки», — вымолвила она наконец. Впрочем, она это сказала, когда гостей уже не было — они давно успели уйти. Сама же Дарья все стояла около стола, сложив руки на стопке увлажненного белья. Димитрии сделал вид, что не слышал. А между тем его очень удивило это брошенное Дарьей слово — удивило и даже, пожалуй, огорчило: ему почудилось, что жена осуждает его; а между тем, по мнению Димитрия, гости вовсе не заслуживали жалости; он был убежден, что никто и ничто не могло противиться их воле и желанию. Ну, а если речь шла лишь о квартире, о жилище — так ведь им нетрудно будет устроиться по своему вкусу, они ведь только еще приехали, только начинают жизнь в этом городе, не такая уж беда, если некоторое время придется терпеть кое-какие неудобства. Главное, что у них есть крыша над головой; в конце концов, они же не убежища пришли просить, а только искали лучших, более приятных условий. Говорят, безумцу в чужом доме лучше, чем у себя, — словно про них сказано. В первый раз мнение Дарьи не совпало с его собственным. И Димитрий с некоторой даже обидой мерил шагами комнату, но когда Дарья попросила помочь ей вытянуть простыню, он обрадовался, потому что, будучи предоставлен
Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×