грузинская философия, выдуманная для оправдания грузинской беспечности и безответственности». Так было каждую ночь; но вот наконец в свой час наступал рассвет, тьма начинала редеть. Сперва то здесь, то там, словно пробуя голос, начинали чирикать птички; потом принимались хлопотать у своих лодок рыбаки, торопясь, чтобы не упустить утреннего улова. Из отворенных конюшен доносился сдобный запах теплого навоза. С фырканьем и ржаньем просыпались в своих стойлах лошади, глухо постукивали копытами о землю, усеянную рассыпанной соломой. Из Барцханы, из Кахабери, с Болота группами направлялись к своим заводам и мастерским рабочие. Постепенно, понемногу город выбирался из мрака, как плод из утробы; вырисовывались, высекались один за другим здания, притихшие в порту пароходы. Проститутка в наскоро наброшенном халате чуть ли не в толчки выставляла за дверь клиента — хмурого, протрезвевшего и уже сожалеющего о вчерашнем приключении; по пути она торопливо объясняла ему, как выбраться отсюда, поскольку ночью, в темноте, пьяный, он, конечно, не разобрал дороги. Рождался новый день — и вновь рождались для Димитрия уснувшие было заботы. По мере того как шло время, он все более опасался тбилисского артиста. Страх обуревал его — неизбывный и гораздо более глубокий и обоснованный, чем тот граничивший с удивлением испуг, который он испытал в день первого их знакомства. В конце концов, Димитрий был юристом и не мог не понимать, что его ежевечерний гость — лицо неугодное властям. Он уже столько успел натворить, что мог трижды угодить на каторгу, если бы какие-то таинственные обстоятельства не благоприятствовали ему. Разумеется, власти щадили тбилисского актера не только из-за его таланта, считая, что артисту, да еще такому знаменитому, все простительно. Если бы Димитрий думал так, то был бы не просто трусом, а и глупцом. Нет, власти действовали по продуманному плану, и имя тбилисского артиста, конечно, давно уже было внесено в список личностей неблагонадежных, опасных для империи. Для этого достаточно было самого первого представления с его участием (если только этот скандал можно было назвать представлением), когда он загнал в яму, как Иоанн Креститель — в реку, такое множество людей. А главное, беда была в том, что и Димитрий оказывался в числе «окрещенных», хотел он того или нет, — просто по недоразумению, только лишь по мягкости своего характера; Димитрий сам, из-за своего безволия, стремился навстречу опасности. Недаром предостерегал его старик разбойник, одни из его подзащитных: старику предстояло назавтра взойти на виселицу, а у него болела душа за адвоката, словно ему принять смерть было гораздо легче, чем прожить жизнь его защитнику «Смотрел я на тебя все эти дни, — сказал старик, — и, что скрывать, очень мне стало тебя жалко. Нынче такие времени, что если ты не изменишь свой характер, то не только других, а и себя самого не сможешь защитить!» Упокой, господи, его душу! Красивый, степенный был старик. Не знай Димитрий все его дела наизусть, ни за что не поверил бы, что старец этот может быть убийцей. Такие люди были, наверно, в былые времена советниками и везирами у царей. Сидел в бетонной камере, словно в парадной зале своего замка, и словно не с адвокатом разговаривал, явившимся попрощаться и попросить прощения, а давал ежедневные распоряжения своему управляющему. Спаси, господи, его душу! Правда, тбилисский артист являлся к Димитрию в такое время, когда, как говорится, спят даже черт и даже вода, но власть на то и власть, чтобы быть бдительнее воды и черта и безошибочно знать, где что происходит, чья калитка взвизгивает, как побитая собака, в столь неурочный для прихода любого обычного гостя час. Но Димитрий даже с Дарьей не решался поделиться такими своими опасениями. Он не только стыдился Дарьи, мгновенно вскакивавшей в полночь с постели, едва заслышав визг калитки, словно в надежде увидеть воскресшего отца, а то и самого отца небесного в своем доме, — он попросту был настолько запуган, что страхом закрывался от страха и старался только делать вид, что, подобно Дарье, не догадывается, как подозрительно все это в глазах властей, как он сам оказывается для них почти что преступником. Стоило ему подумать об этом, как он леденел от испуга и тотчас же зарывался, как страус, головой в песок еще большего страха; и так длилось целый год — целый год он был вынужден радушно принимать того, кого он, собственно, вообще не должен был с самого начала пускать на порог своего дома или, но крайней мере, перед кем он должен был сразу, едва почуяв опасность, захлопнуть дверь. Не споры должен был он вести с ним — да еще обиняками, — а прямо и недвусмысленно объявить, что не интересуется ни его гражданскими страстями, ни его театральными проектами. В самом деле, почему его должно было занимать, какие пьесы собирается поставить тбилисский артист и какие роли в них мечтает сыграть? Почему он должен был проводить ночи без сна, чтобы выяснить — следует ли считать актеров самыми благородными, самыми многострадальными людьми (как это утверждал при одном из своих посещений тбилисский актер), или все они — неисправимые пьяницы и непорядочные люди (как уверял он Димитрия через день); или, наконец, почему Димитрий должен был возмущаться среди ночи тем, что Александр Казбеги и после смерти все еще в немилости у властей, что его не ценят, не ставят ему памятника; ведь Казбеги, когда был жив, решительно отвергал все то, что могло бы принести ему уважение и благоволение власти, — потому-то, очевидно, он и мертвый вызывает к себе недоверие. «Знают силу Казбеги, борются с ним даже теперь, когда он в могиле!» — восклицал, радуясь собственной проницательности, тбилисский артист, и пианино гремело под его руками. Пламя свечей тускло озаряло портреты на стенах, и лица в рамках казались удивленными и растерянными, как будто тех, кто был изображен на портретах, тоже внезапно подняли с постели. Тбилисский актер наполнял страхом даже прошлое в доме Димитрия. Впрочем, говоря по справедливости, собственная его жизнь тоже была неупорядоченной. Внезапно сваливалась на него какая-нибудь такая напасть, что и нарочно не придумаешь: вроде, например, того случая с разборкой полов в театре. Неудачи преследовали его, и из этих неудач возникала его слава. В первом своем спектакле он был действующим лицом не в большей степени, чем пришедшие посмотреть его зрители. Он стоял в яме вместе со всей публикой, пока полицмейстер и владелец театра приносили ей со сцены свои извинения, а на следующий день уже весь Батуми знал его имя и говорил о нем как о жертве произвола и борце за справедливость. Но ведь ты прежде всего актер, артист и должен довольствоваться этим, должен силой своего таланта смягчать нравы, просвещать, возвышать народ, а не вселять в него безумство, не вызывать в нем озверение. Люди приходят в театр, чтобы развлечься, отдохнуть, если угодно — чтобы просветиться, но не для того, чтобы устраивать государственные перевороты. Ну, а ты, если ты используешь свое актерское слово, свое дарование для иных, низменных целей, то тем самым, не обижайся, но служишь злу, становишься подручным дьявола, или же оказываешься в положении того жадного дуралея, который погнался сразу за двумя зайцами и упустил обоих; ведь ты и театр подвергаешь опасности, потому что никогда никакой власти не может быть приятно, если общественное учреждение, предназначенное для отдыха и развлечения, превращают в логово заговорщиков и бунтовщиков; с другой стороны, ты только придаешь силы (как ветер придает силы огню) тому, кого вознамерился (и решил своим коротким умом, что способен) повергнуть и уничтожить; усиливаешь власть, борясь с властью — или стремясь к власти — таким вот способом, хотя, по правде сказать, любые способы одинаково приемлемы и допустимы; можно даже загнать людей в яму, чтобы раздразнить, распалить, разъярить их и потом постараться доказать (конечно, только им, раздраженным, распаленным людям), что стремящийся к трону предпочтительнее сидящего на троне, поскольку второй разобрал в день спектакля пол и погасил свет в театре, а первый, несмотря на отсутствие пола и света, все же устроил «представление», чтобы собравшимся не пришлось разойтись по домам несолоно хлебавши. Напрасно твердила Дарья, что чует сердцем недоброе, — никто ей не поверил. Димитрий был одержим желанием проявить чуткость, благородство, сочувствие и красноречиво, с профессиональной высокопарностью доказывал ей, что некрасиво, недостойно зазнаваться, что нельзя отсылать назад приглашение, отказывать в поддержке людям, которым предстоит еще утвердиться в городе, которым сейчас каждый новый друг или знакомец дороже хлеба, воды и крыши над головой. Ну, и что, собственно, из того? Разве Димитрий был им родня или товарищ? Раз он не сдал им комнаты (когда это он пускал в дом жильцов, и почему именно им должен был сдать комнату?), то не следовало и принимать приглашение; сидел бы в тот вечер дома, как советовала Дарья, — тогда и они не стали бы впоследствии так бесцеремонно вести себя, стеснялись бы, сохраняли бы уважение к Димитрию, не превратили бы его дом во второй театр. Но теперь уже поздно было хвататься за голову и кусать себе локти, теперь оставалось только самому подпевать: «Ла, ла, ла, ла» — и оплакивать в тостах поруганное знамя, измельчавшие души и перепаханные могилы — до самого утра, до тех пор, пока в соседнем дворе, за каменной оградой, не подавал голос заточенный под перевернутой корзиной петух — хрипло и надрывно, как больной коклюшем ребенок. Да, да, ни к чему были теперь запоздалые сожаления. Он уже стоял в яме. Не задумываясь, по слепоте своей спустился он в затхлое подполье, словно в долговую яму самого дьявола, и неясно, выберется ли он вообще когда-нибудь оттуда. А все потому, что он не смог поступить против своей природы; потому, что он мягок и труслив, говорит одно, а делает другое; на словах проповедует терпение, а
Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×