самому себе, он против воли продолжал думать о недавних посетителях, как впечатлительный зритель о героях окончившейся тяжелой, напряженной пьесы. Он схватился за протянутый ему кончик простыни и стиснул его дрожащими пальцами. Дарья держалась за другой конец и спокойно ждала. Простыня, провисшая между мужем и женой, чуть покачивалась, словно пустой гамак, с которого только что встал кто-то третий, от которого зависела их судьба. Димитрий вдруг почувствовал такую тяжесть на душе, ему стало так жалко жену и себя самого, как если бы между ним и Дарьей зияла пропасть, и лишь эта неглаженая сырая простыня связывала их друг с другом; казалось, стоит ему или ей выпустить свой конец из рук, и оба навеки разлучатся, потеряют друг друга, исчезнут в бездонной пропасти несуществования. Нерешительно, осторожно потянул он к себе простыню и почувствовал, как напряглось, сопротивляясь, тело его жены по ту сторону бездны. «Чего же ты ждешь?» — спросила его взглядом жена, и Димитрий на этот раз рванул простыню с такой силой, что Дарья, не удержавшись, полетела вперед и очутилась у него в объятиях. Она недоуменно, растерянно вскинула на него глаза. «Ну что, ну что, Дарья?» — ласково сказал Димитрий, но собственный голос смутил его, он с трудом проглотил слюну, поспешно отвел глаза, уперся подбородком ей в голову и застыл, непонятно взволнованный, прислушиваясь к биению сердца Дарьи, стучавшего где-то совсем близко, почти в его собственном теле. Лицо у него стало таким напряженно- сосредоточенным, словно он был маленьким ребенком и впервые приложил к уху отцовские часы. И в самом деле, далекие детские воспоминания мелькнули на мгновение в его голове: офицер с пораненной, обвязанной вуалью рукой, веселый говор оживленных гостей, потрескивание свечей в канделябрах… Мелькнули всего лишь на мгновение. Сейчас ему было не до воспоминаний. Как давно уже был он мужем своей жены, и до сих пор не знал, что тело ее источает такое нежное, такое пьянящее благоухание, что так волнующе, так нежно податливы стиснутые его объятиями стан, грудь, хрупкие ребра… Еще через мгновение он покрывал жаркими поцелуями ее наполненные слезами глаза, ее щеки, губы, волосы… Простыня мешала ему, простыня путалась между ними, окутывала их, и оба они, вместе с простыней, летели в непроглядную бездну, в пропасть доныне не изведанного ими, доныне не существовавшего для них наслаждения, блаженства, самозабвения. «Димитрий! Димитрий!» — удерживала, остерегала, просила его жена, но Димитрия ничто сейчас не могло остановить; весь, до самых глубин души и плоти, до последней капельки крови должен был он излиться в бездну блаженства. Ничего похожего ему прежде не приходилось испытывать; никогда не чувствовал он до сих пор в такой мере своей мужественности, своей плоти, слитой воедино с плотью жены; никогда не был он столь искренним, столь щедрым, столь смелым; никогда не дарил и не получал в дар таких милостей, таких сокровищ, такого блага. Никогда. Никогда. Никогда… Дарья!..

Через девять месяцев появилась на свет Нато — порождение двух супружеских пар, поскольку новые соседи Димитрия и Дарьи в некотором смысле также имели отношение к ее рождению и за эту свою заслугу, между прочим, заслуживали только благодарности со стороны законных родителей Нато, да и ее самой, ибо каким бы неприемлемым, жестоким и беспощадным ни оказался мир для любой новой жизни, сама по себе жизнь есть уже огромное благо — она одинаково драгоценна и когда, одаряя счастьем, приносит несчастье, и когда через несчастье приобщает к счастью. К сожалению, у самих соседей Димитрия и Дарьи жизнь не наладилась: они приехали в Батуми, чтобы остаться тут навсегда, но жена актера не выдержала здешних условий — вернее, вздорных выходок своего мужа — и через три месяца убежала, уехала назад к родителям. Впрочем, было бы удивительнее, если бы она не сделала этого, если бы разодрала у себя на груди рубашку, как героиня-коммунарка, и поднялась бок о бок со своим легкомысленным мужем на баррикаду. Женщине нужны дом, семья, гнездо, а не смута и бесчинства; а у ее мужа была одна забота — придумать что-нибудь похлеще, чтобы еще пуще раздразнить, сбить с толку, свести с ума народ. Он объявил войну царю, собирался ниспровергнуть престол — жажда славы владела им, но славы актера ему уже не хватало, он хотел геройского венца и, представьте себе, добился-таки своей цели, так как толпе нужнее всего потеха, и тот, кто потеху устраивает, и кажется ей героем. То, что жена бросила его, лишь прибавило блеска его имени, вплело новые тернии в его венец, как будто, раз он был актером, да еще знаменитым, так уже и не мог, не имел права жить обыкновенной жизнью: заботиться о семье, воспитывать ребенка, вовремя ложиться спать, вовремя обедать, не швыряться деньгами, а откладывать их на черный день, — словом, быть таким же, как его почитатели и поклонники, обыкновенные, обыденные люди, привыкшие к обыденности, но зато требующие с обычной своей жадностью, жестокостью и настойчивостью нескончаемого возбуждающего зрелища от необыкновенного, от избранного; нет, более того, хуже того, не просто зрелища, а крови, самопожертвования, восхождения на эшафот во имя их и рад них; и он всходил, изо дня в день, беспрерывно, шаг за шагом, потому что и сам уже не мог иначе, не видел пути к отступлению, ибо уже отведал яда славы. Поэтому он меньше всего принадлежал самому себе и, как бы сильно ему ни хотелось, не мог поступать, сообразуясь только со своей волей. На сцене и на улице он постоянно чувствовал направленные на него взгляды зрителей; каждое его слово, каждый его шаг становились предметом всеобщего обсуждения. Весь город судил и рядил о том, что он ночью кутил на лодках среди моря, что он плясал лезгинку на столе в ресторане «Франция», что он вызвал какого-то поручика на дуэль за оскорбление женщины, — но лишь немногие задумывались о том, во что ему обходится слава, что ему приходится переносить, какие муки он терпит, оставшись один в мертвенной заброшенности своей комнаты, где сверх всего, наверно, леденит ему кровь призрак сбежавшей жены. Единственным местом, где (по его собственным словам) он мог еще чувствовать себя самим собой, вернуть себе свое лицо, отдохнуть, отдышаться и излить сердце, был дом Димитрия, хотя и тут он остерегался заговаривать о жене-беглянке, и тут не был откровенным до конца; но Димитрий и Дарья понимали без слов, что печаль по утраченной подруге была не последней из причин, приводивших его, что место это притягивало его как некий образ потерянного рая, что он стремился сюда слепо, безотчетно, и от этого сами почему-то чувствовали себя виноватыми перед ним (опять-таки по своей доброте или глупости), и это чувство вины побуждало их, вероятно, молча, терпеливо сносить его бесцеремонность и не сердиться на его неожиданные, неурочные посещения. И когда среди ночи во дворе взвизгивала, как побитая собака, калитка, они не спрашивали друг друга, кто это мог прийти в столь поздний час, а поспешно одевались, чтобы встретить на ногах своего неизменного, неотвратимого как рок гостя. До самого утра просиживал он в большой гостиной, заложив ногу на ногу, стосковавшийся по домашнему теплу, по семейному уюту, то печальный, встревоженный, как животное перед убоем, то оживленный, неуемный, неугомонный, как ветер. Все бы хорошо, со всем можно бы смириться, но ведь и для самого тбилисского артиста было бы лучше оставаться только актером и удовлетвориться актерской славой. Актер он и в самом деле был великолепный — когда, опустившись на одно колено, он начинал вибрирующим голосом: «О матерь божья, сей край — удел твой!» — Димитрия продирал мороз но коже. Но поддаваться чувству хорошо на сцене, а в политике лучше сохранять хладнокровие. Он же в политике был нетверд, рассуждал как студент и напоминал Димитрию членов «Кавказского кружка», которые, услышав что-нибудь краем уха, пребывали в убеждении, что на их и только на их долю выпала честь обладания непреложной истиной; а прочитав перед сном две страницы из одолженной на ночь книги, назавтра душили первого же собеседника своими знаниями. Да, сударь, раскрепощение народа — дело священное, но ведь путь к спасению не один; может статься, что и ваши соображения и планы окажутся не единственно возможными. Смерть царя рождает нового царя. «Кто воюет с царем, тот сам царь», — провозглашал тбилисский артист и тотчас же садился за пианино, словно это Димитрий был зачинщиком разговора на эту тему, а не он сам. А Димитрия тут уж начинало распирать желание поговорить, и он не мог справиться с собой. «Да, да, поистине неистребимо семя монархии, — сердился и почти кричал он, — неистребимо и вечно, ибо для него безразлично, в чьей душе пустить росток — садовника, конюха, капрала или актера». А тбилисский артист наигрывал беззаботно на пианино, словно хотел позлить, подразнить Димитрия, и достигал своей цели. Димитрий утверждал, что уничтожение царя (или даже царей) так же не уничтожает монархии, как уборка спелой пшеницы — самой пшеницы. «Что же касается «героя», или, как вы его называете, «народного избавителя», то, по моему мнению, это случайное явление, вырывающееся из рамок закономерности, это как бы нечаянно сорвавшееся с уст угнетаемого, доведенного до отчаяния народа нецензурное слово, о котором ему впоследствии неизменно приходится жалеть», — говорил Димитрий, но тбилисский артист словно вовсе и не слышал его слов, сидел себе у пианино и, закинув голову, напевал: «Вот придет любимый мой, а я выбегу навстречу с непокрытой головой, ла, ла, ла, ла…» Потом вдруг, неожиданно для всех, умолкал, пальцы его застывали на клавишах и после долгой, долгой паузы отвечал: «То, что ты проповедуешь, дорогой Димитрий, есть не что иное, как доморощенная

Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×