Представлению об отце суждено было остаться для него навсегда таинственным, отвлеченным, далеким, недостижимым, ибо постичь, сблизиться, сродниться с тем, кто сотворил тебя, невозможно, если не увидишь и не почувствуешь его раньше, чем начнешь думать о нем, раньше, чем вообще начнешь думать. Все это Андро понял позже, гораздо позже, после того, как он потерял мать; когда, потеряв мать, вернул себе отца — единственного, настоящего, незаменимого, необходимого; когда почувствовал, понял, потрясенный, что обязан жить для того, чтобы помочь отцу и матери утвердиться в этом мире, что он один способен это сделать, что он один может оправдать их жизнь, каким бы противозаконным ни почиталось его рождение; когда он с невыразимым блаженством и невыразимой болью ощутил, что он сам и есть тот единственный дом, в котором его родители могут существовать вместе, где они будут соединены в самом священном союзе, ибо он сам обвенчает их навсегда, навеки — он сам, уже познавший мудрость лжи, простоту сложности, сладость горечи, свет тьмы, уже понявший, что на циферблате отмеренного ему времени будут, застыв на месте, как неподвижные стрелки, неотступно маячить тени его родителей — до тех пор, пока он не оторвет от них полный детского гнева, детского сомнения и детской недоверчивости взгляд; пока у него окончательно не откроются глаза, способные видеть не лица их, а их души; пока их судьба не потрясет его больше, чем собственное сиротство. Но до этого еще было далеко. Пока еще жизнь кипела, жизнь била ключом. Порт и вокзал были полны солдат и беженцев. Батуми трясся, гудел. В море рыскали германские подводные лодки. То здесь, то там выбивало на берег обломки потопленных судов. А в ресторанах гремела музыка. Заливались звонким смехом женщины с раскрасневшимися лицами и взбитыми, растрепанными прическами, похожие на потоптанных петухом кур. Мужчины лили себе в глотку через воронки вино, хлопали себя по раздувшемуся брюху и засыпали мертвым сном, уткнувшись лицом в собственную блевотину. Жизнь кипела, жизнь била через край. «Подбавь кипятку, Дарья, никак не отогрею ноги», — звал жену Димитрий, сидя с засученными брючинами над тазом, полным горячей воды. «Довольно с тебя, дай мне детей чаем напоить», — отзывалась Дарья. А дети, то есть мать с сыном, Нато и Андро, сидели, запершись в своей комнате, им никого не было нужно, кроме друг друга, и они хотели только одного — чтобы весь мир оставил их в покое. О Геле не было ни слуху ни духу, Саба Лапачи тоже не подавал о себе вестей, и Нато надеялась, что оба они никогда не вернутся. Она страшилась возвращения любого из них, потому что одинаково стыдилась обоих: у одного она отняла, а другому насильно навязала отцовство. Как-то сами собой они превратились для нее в одно существо, поскольку, думая об одном, она волей или неволей оказывалась вынужденной думать о другом; и она одинаково мучилась угрызениями совести, когда вызывала в своем воображении того или другого. Правда, с одним она была связана сердцем, а с другим — умом, но и чувства и ум равно рождали в ней угрызения совести; она чувствовала себя виноватой перед обоими, так как в основе и чувств ее, и мыслей лежал расчет; выгода направляла ее, и поэтому от былой искренности и твердости в ней не осталось следа. И Геле, и Сабе Лапачи она клялась одними и теми же словами, что у нее не было иного пути, что поведение ее было вынужденным. Перед обоими ей нужно было оправдываться, и оба одинаково раздражали ее, так как ей и в голову никогда не могло прийти, что именно перед ними она должна будет искать оправданий; меньше всего она ожидала суда с их стороны, поскольку одного любила, а другой был простым знакомым и не имел с нею ничего общего. Но ведь важно было убедить не их, а самоё себя; перед самой собой старалась она оправдать внезапно родившийся в кабинете у полицмейстера замысел, так же как оправдывала порыв, столь же неожиданно овладевший ею гораздо раньше, на душном и пыльном чердаке. Однако между тем и другим имелось все же существенное различие, а это само по себе означало и необходимость выбора. Чувство обязывало ее оказать, а замысел принуждал принять милость; чувству она сама стала рабой, а замысел был необходимостью, предписанной жизнью; чувство вело ее по призрачным путям мечты, а замысел освобождал от пустых, обманчивых мечтаний, от нескончаемого страха и неопределенности и, главное, от мучительного чувства обиды и унижения, навязанного ей, накинутого, как петля на шею, госпожой Еленой. Если кого-нибудь она ненавидела по-настоящему, так это ее, госпожу Елену; ненависть к Геле и к Сабе Лапачи была более простым чувством, смесью негодования и беспомощности, подобной ярости аробщика, нахлестывающего изо всех сил и поносящего последними словами своих кормильцев быков и в то же время только на них и надеющегося, лишь с их помощью рассчитывающего вытащить арбу из лужи. Так что, видимо, выбор был сделан Нато еще до того, как ее вызвали в полицию; во всяком случае, подсознательно она уже была готова к своему решительному шагу, на который толкали ее и другие причины, не менее сильные, чем страх, женское самолюбие и жажда мести. Не с полицией она имела дело, а с госпожой Еленой, так как полиция, в конце концов, поступала так, как ей полагалось поступать, делала то, что ей предписывалось делать, тогда как равнодушию и жестокости госпожи Елены не было никакого оправдания, объяснением же их могли быть лишь зависть и ненависть. Это и сбивало с толку, это и сводило больше всего с ума Нато, с этим-то она и не могла никак примириться, хотя равнодушие и жестокость госпожи Елены в известном смысле служили ей толчком, воодушевляли ее на борьбу и, главное, убеждали в правильности решения, принятого в полиции, во время минутного затмения. Это с госпожой Еленой спорила она, когда нашептывала несмышленому еще сыну: «Правильно мы сделали, не будем навязываться тем, кому мы не нужны». Между прочим, после того неудачного посещения госпожи Елены в театре Нато еще раз попыталась покорить сердце своей неприступной свекрови (или сломить ее окаменелое упрямство), еще раз — была не была — явилась к ней, на этот раз с ребенком, домой. В надежде, что, увидев внука, госпожа Елена раскается, смягчится, поймет, как она была несправедлива, и, прижав Нато к груди, скажет ей: «Ну ладно, раз ты сделала по-своему, протянем друг другу руки и станем вместе дожидаться Гелы». Но госпожа Елена осталась непреклонной, она сидела с каменным лицом и даже не поднялась со стула — так, как будто к ней заявились кредиторы и она с нетерпением дожидалась, когда наконец догадаются уйти непрошеные гости. А Нато, не жалея усилий, тщетно искала путь к ее бесчувственному, обескровленному сердцу. «Смотри, какая красивая киска, какие красивые часики, какие красивые стаканчики», — в восторге лепетала она, расхаживая по комнате с ревущим Андро на руках, как будто пришла сюда для того, чтобы показать ребенку все здешние чудеса, а не как нищая, не как попрошайка цыганка, что, выставив в подтверждение своего неоспоримого материнства из-под кофточки, оголив грудь, старается выклянчить как можно больше у «милостивой хозяйки», поскольку женщине с ребенком больше и требуется и поскольку отправить ни с чем женщину с ребенком грешно, постыдно, бессовестно, — так что как бы хозяйке ни было трудно, а придется ей преодолеть свою скупость и подать милостыню, хотя бы напоказ всему свету, в доказательство своей щедрости и милосердия. На Андро пока не производили никакого впечатления ни кошка, ни часы, ни бокалы; и, разумеется, он не понимал, что присутствует при яростном, беспощадном поединке двух женщин любящих одного и того же мужчину, но совершенно по-разному обездоленных из-за этой любви, поединке бесконечном, или концом которого могла оказаться лишь пустота, ничто, бесконечная пустота и нескончаемое ничто, ибо бесконечным ничто было и то, ради чего они сражались, да и сражались они, лишь чтобы самим себе не признаться в этом, поскольку, пока они не сложили оружия, в известном смысле и предмет их распри сохранял право на существование — предмет их распри, бесконечная пустота, нескончаемое ничто, сын одной и муж другой противницы, грех, навеки связавший двух женщин, общий, взаимный, но неделимый, ибо разделить его значило признать его смерть, примириться с его смертью, чего ни одна из них не могла допустить хотя бы потому, что тяга к несуществующему сделала их уже необходимыми друг для друга и они нуждались друг в друге прежде всего, чтобы обманывать себя, и не имело никакого значения, будут ли их отношения отношениями матери и дочери, свекрови и невестки или заклятых врагов, поскольку любые отношения были одинаково пригодны, чтобы набросить маску существования на несуществующее, чтобы одной сохранить право на материнство, а другой на супружество. Госпожа Елена сидела насупленная у стола, положив одну руку на колени, а другую на стол. А Нато готова была ходить на голове перед этой сумрачной, неприветливой женщиной, вилять перед нею хвостом, как собачонка, чтобы у той хоть на мгновение, хоть из вежливости разошлись складки на лбу; чтобы та хоть раз подхватила на руки малыша — пусть как соседского ребенка, а не как собственного внука; чтобы хоть вскользь, хоть одним словом подбодрила Нато, чем-нибудь, как-нибудь выразила ей свою поддержку, свое сочувствие — не как дочери или невестке, а как одна женщина другой; но госпожа Елена не считала Нато достойной даже этого, ей хватало и своего несчастья, она так гордилась своей бедой, беда так вскружила ей голову, что она ничего не хотела видеть и слышать. Нато пока еще сдерживалась, но уже не знала, надолго ли ей хватит выдержки и как она станет себя вести в следующую минуту: будет ли продолжать подлещиваться и вилять хвостом или вцепится когтями в надменную соперницу и бросит ей в лицо все, что о ней думает, все, чего та заслуживает за свою переросшую в
Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×