Будут идти военные годы, и в Николиной роте появится еще немало ученого народу и разных школяров, но никто больше не придется так по сердцу ее людям и не будет столько значить для роты, как первый ее гимназист.
Эх, Гимназист наш!
Будут помнить и «гимназиста из Бихача», который пришел в отряд после освобождения этого города; и веселого школяра, прозванного «парнишкой из Нового»; и «вечного студента» (из учительской семинарии исключен, из коммерческого училища сам ушел!); и «монашка» из Санского Моста; и «второгодника» из местечка Притока… Каждый из них имел какое-нибудь прозвище или назывался по месту, из которого пришел. Только первый в роте гимназист остался Гимназистом, и ничем больше. Гимназист — было его занятие, Гимназист — стало его именем в роте, и, хоть жил он и воевал, как всякий другой боец, все-таки он продолжал для всех оставаться гимназистом, а не, скажем, партизаном, омладинцем или кем-нибудь еще.
Были потом в роте школяры и собой поприглядней, и ученее, и храбрее, но никто не умел так хорошо и так увлекательно рассказывать обо всем прочитанном и выученном, никто не был так мил и простодушен, как этот худенький и незлобивый говорун. Бойцы знали, что он сирота, крестьянский сын, как и все они, и ему ведомо, что такое суровые, черствые родственники, ночлег в пустом сарае, пробуждение на зябком рассвете, пыль и пот молотьбы. В нем видели мальчишку, тощего и изголодавшегося, но все еще достаточно жизнерадостного и упорного, чтобы где-то там, в городе, в таинственной гимназии, яростно и весело схватываться один на один с книгой и наукой. Да, он был первым из их среды, кто одолел науку, первым из образованных, кого они видели своими глазами и слышали своими ушами.
— Играет наукой, что мячиком! — сказал однажды изумленный Николетина. И это каким-то образом придавало храбрости каждому бойцу в роте: если может он, почему не сможем когда-нибудь и мы или по крайней мере кто-нибудь из наших, помоложе?
— Славный он, этот наш Синенький, добрая душа, — без ревности признавал Николетина, посматривая откуда-нибудь из-за угла на голубовато-прозрачное лицо увлеченного рассказом подростка. — Ты только погляди на него: рта не закроет, не посидит спокойно, будто огонек в нем какой горит.
В своей грубоватой, ворчливой любви к Гимназисту он выдумал и слегка обидное прозвище — Синенький (из-за голубоватого от худобы лица мальчика), но это имя не пристало к парнишке. Все стеснялись произносить его при Гимназисте, казалось, что это будет насмешкой и над книгой, и над наукой. Только когда его не было рядом, прозвище Синенький становилось уместным и вполне подходящим этому чудаковатому мечтателю, который среди такого смертоубийства умудряется сходить с ума по знанию и науке и даже привораживать к ним других.
Однажды Гимназист вернулся из штаба отряда с полной сумкой «культурного материала» и сразу начал отбирать бойцов для подготовки первого ротного концерта. Нужно было выучить несколько стихотворений для декламации, спеть хором две песни и сыграть пьеску-скетч, в которой показывалось, как усташи расстреливают передового учителя и как их самих вскоре настигает справедливое партизанское возмездие.
— А что, если командира партизан сыграет Николетина? — загорелся Гимназист. — Он такой цельный, убедительный, непосредственный…
— Нет, нет! — как от зубной боли, сморщился политический комиссар роты. — Только хлопот себе наделаем. Не годится он для этого.
— Воображения не хватает?
— Да черт его знает, когда как. Иногда совсем нет, а иногда чересчур много. Если он на сцене увлечется и распалится, устроит он нам комедию — всерьез драться начнет.
— Ну, не может быть!
— Уж ты мне поверь. Не говоря о том, что после концерта не захочет снять командирские знаки различия. Знаю я его.
— Эх, жаль, ужасно жаль. Такой бы был актерище, — сокрушался Гимназист, собираясь на свою режиссерскую должность.
День за днем, как только выпадало свободное время, в сарайчике рядом с лагерем партизаны репетировали свою пьесу. Сначала все делалось стыдливо и втихомолку, а потом участники осмелели настолько, что и в самом лагере, перед остальными, начали в шутку произносить свои реплики. Разошелся даже понурый Йовица Еж, по пьесе усташский шпион: он стал подлизываться и лебезить перед «усташским офицером» Танасие Булем.
Все это Николетина и замечал и не замечал, делая вид, будто знает гораздо больше, чем это было на самом деле; притворяясь равнодушным, он краем уха постоянно ловил что-нибудь из этих Гимназистовых «глупостей». Только иногда, когда ему казалось, что Йовица хватает через край, он, прищурившись, косился сквозь едкое облако самосада и зловеще гудел:
— Смотри, смотри, сутулый черт. Я не я буду, если тебе комиссар за это не намылит башку.
На концерте, в набитом до отказа классе сельской школы, Николетина, сидя рядом с комиссаром, спокойно слушал декламацию и пение — вещи, знакомые ему по начальной школе. Но когда поднялся занавес и началась пьеса, он нахмурился и вытянул шею: ничего подобного он еще не видывал. Через несколько минут у него вырвалось:
— Гляди-ка, в штатском-то — Гимназист наш.
— Да, учителя играет, — шепотом объяснил комиссар.
Чем дальше развивалось действие, тем мрачней и мрачней становился Николетина. Наконец, окончательно и бесповоротно узнав в «шпионе» Йовицу, он стиснул челюсти и пробурчал себе под нос:
— Гм!
— Ты что? — сжал его руку комиссар.
— Ничего.
До самого конца спектакля слышались страдальческие Николины вздохи и скрип стула под ним, а когда над «убитым шпионом» Йовицей опустился занавес, Николетина шумно поднялся, непонимающе глянул на радостно оживленного комиссара, желчно плюнул и кинулся куда-то к дверям, очумело расталкивая всех.
— А ну, с дороги, чего вылупились!
В темноте он прошел в расположение роты, забрался в сарай и натянул на голову сложенное вдвое одеялишко, только бы не слышать доносившегося из школы пения. Заснуть никак не удавалось, и долго еще из его груди вырывалось мучительное и сдерживаемое:
— Гм!
Три-четыре дня после концерта Николетина избегал встреч с Йовицей, а на Гимназиста посматривал только издали, украдкой и со странным недоумением. Видно было, что он молча страдает от какой-то тайной муки.
— Не иначе как сейчас новолуние, потому и наш Ниджо туча тучей ходит, — подмаргивал исподтишка долговязый Танасие Буль, стараясь, чтобы его не услышал расстроенный пулеметчик.
Лишь перед самой атакой на Старый Майдан, когда рота отдыхала в густых дубовых зарослях, Николетина и Йовица случайно оказались наедине, в стороне от остальных.
— Вот ты как, значит, Бранкович ты этакий? — уставился на Йовицу пулеметчик, с притворным спокойствием выпуская целое облако табачного дыма. — Товарища, значит, предавать, да?
— Что ты еще выдумал? Какого товарища? — сдвинул брови Йовица.
— Ты мне из себя богородицу не строй, — холодно процедил сквозь зубы Николетина. — Знаешь, о ком я говорю, — о Гимназисте. Или забыл, что в школе было?
— Так это ты о представлении, о нашей пьесе! — догадался Йовица, но Никола оборвал его еще грубее:
— Да, об этом самом! И не егози! О твоем шпионстве.
— Так это же было представление, сам знаешь.
— А почему именно ты, мой ближайший сосед, вызвался шпиона представлять? Ни за что поумнее не взялся?