неудачи длились месяцы.
Если бы не упорство Маршака, Митя наверное бросил свои старания. При том, что и сам он отличался завидным упорством.
Зачем, собственно, было ему учиться писать для детей? (Даже с той приманкой, что хорошая научная книга для подростков неизбежно превращается в общенародную?) Он занят был сложнейшими проблемами теоретической физики, да и преподавать студентам умел. Высоко ценили в природоведческих популярных журналах и Бронштейна-«популяризатора». В журнале «Человек и природа» или «Социалистическая реконструкция и наука» статьи его о последних достижениях современной физики или о ее первых шагах публиковались чуть не в каждом номере – случалось, и на самом почетном месте: номер журнала открывался статьей Бронштейна. Его популярные статьи пользовались успехом среди редакторов, рецензентов, среди коллег-ученых и, как он надеялся, среди читателей. Параллельно с чисто научными и научно-популярными статьями написал он и две научно-популярные книги: «Атомы, электроны, ядра» и «Строение вещества». Предстояла в ближайшее время защита докторской диссертации. Правда, защита в этом случае была всего лишь формальностью, но и подготовка к пустой формальности отнимает силы и время. Зачем было ему обучать себя какому-то художеству для двенадцатилетних, если занят он был разработкой теории квантования гравитационных волн, признан всеми как серьезный ученый и прекрасный лектор?
Но Маршак умел заманивать людей и увлекать их. Очередная неудача разжигала в Мите желание попробовать еще и еще раз. Он к неудачам не привык, а воля у него была сильная.
Любое свое неумение в любой – даже далекой, казалось бы, области, он во что бы то ни стало старался преодолеть. Не знаешь – узнай (Митя был неразлучен со словарями и энциклопедиями на всех европейских языках), не умеешь – научись. Это касалось не только мира литературы или науки. Так, например, настал день, когда Митя осознал недостатки своего физического воспитания – ни в детстве, ни в юности не научили его ни гребле, ни лыжам, ни конькам. Осознал и примириться не захотел. Под свое физическое развитие он подвел строго научную базу: записался в яхт-клуб, где, прежде чем усадить клиента в лодку, учили грести в каком-то особом ящике – если не ошибаюсь, на суше... (Это размахивание веслами на суше меня неудержимо смешило.) Записался он и в клуб велосипедистов, где тоже научно овладевал велосипедом. (Я спрашивала: «предварительно на воде?») Развивая мускулатуру, играл в теннис. Спуску себе он не давал никогда и ни в чем. Убедившись в своем неумении художественно писать для детей, мог ли он отступить?
Долгонько, однако, пришлось ему размахивать веслами посуху.
Безуспешные попытки написать детскую книгу о спектральном анализе длились и длились.
Как я помню бедные Митины листки! Вырваны из блокнота; наверху – зубчики; а буквы и строки бегут мелко и скупо, от края до края, точно опасаются, что им не хватит места... Каждый раз, переписав очередной вариант первой главы, Митя уверяет меня, что лучше, нагляднее, понятнее написать немыслимо. На этот раз Самуил Яковлевич уж непременно останется доволен. Я согласна с ним. Веселыми ногами идем мы в Дом Книги, на Невский, минуем вращающуюся стеклянную дверь и надолго запираемся вместе с Самуилом Яковлевичем в маленькой угловой комнатушке с балконом. Балкон на углу Невского и канала Грибоедова. Клеенчатый казенный диван, канцелярский стол, весь в чернильных пятнах. Вещам и людям в комнатушке тесно: Самуил Яковлевич, Митя и я еле протискиваемся между столом и диваном.
Зато запирается комнатка изнутри на замок, тут можно надежно укрыться от редакционного шума.
Уличный – трамвайный – не помеха.
Митя читает, Маршака не велено звать к телефону. Маршак слушает, опустив на руку большую, круглую, седеющую голову. Слушанье – вслушиванье – для него труд, и труд напряженный. Существует истасканное, банальное выражение: «он весь обратился в слух». Банально; а если отнести к Маршаку – иначе не скажешь. Маршак в самом деле слушает ушами, лбом, подбородком, всеми порами, сердцем. И глазами. Я убеждена: слушая Митин голос, он видит услышанное набранным, напечатанным и уж конечно напрягает все силы, чтобы увидеть не одни лишь графические начертания слов, но и то, о чем речь идет: пробирки, колбы, светящиеся линии. От окружающего он отключен совершенно. Сейчас он не он, а тот двенадцатилетний школьник, который будет эту книгу читать. Он сейчас весь в напряжении: нелегко быть самим собой, весьма искушенным сорокапятилетним литератором, и в то же время нетронутым цивилизацией подростком, нелегко слышать и видеть одновременно.
В такие минуты он не замечает ни меня, ни Мити, не слышит ни уличного шума, ни смутного гула разговоров в соседней комнате.
Он слышит и видит читаемое – нет Невского, нет канала Грибоедова, нет по соседству телефонных звонков...
Впрочем, чаще встречались мы не в редакции, а у Самуила Яковлевича дома, на углу Литейного и улицы Пестеля (Пантелеймоновской) в большом, уставленном книгами кабинете окнами на Литейный. Дома Самуил Яковлевич сидит не за казенным, грязноватым, пустым, неуклюжим столом, а за собственным, красивым, письменным. Мы с Митей в мягких, радушных креслах. Стол Самуила Яковлевича знаком мне во всех подробностях не менее чем мой: круглая плоская чернильница, квадратная металлическая пепельница с крышкой; пресс-папье; томы Даля; порыжелый, со сломанным замочком, набитый до отказа, портфель. Где что на столе и на полках, и в портфеле, и в ящиках, знаю я не хуже хозяина: он близорук и каждую минуту просит найти и подать то одно, то другое.
Стол, стулья и оба подоконника и даже диван завалены рукописями: Маршак требовал от себя и от нас, чтобы не одни лишь «договорные рукописи», но и «самотек» прочитан был им или нами: ах, не упустить бы новоявленного Ломоносова, Чехова или Толстого!.. Чужие рецензенты упустят, мы же, просвещенные ученики его, заметим, выловим, покажем друг другу, обрадуемся.
Слушает Самуил Яковлевич у себя дома так же внимательно и страстно, как там, в редакции. Кашель, дым. Папироса зажигается одна о другую. Одышка..
...Митя кончил. Сложил свои листки. Самуил Яковлевич глядит на него бережно, ласково – я-то уж понимаю: значит, опять не то!
– Дорогой мой... – приступает к операции Маршак.
Тут я хватаюсь за карандаш. Мне необходимо понять, в чем же, собственно, опять неудача?
Да, опять неудача. А мне только что казалось, что все тут последовательно, логично, толково.
Так оно и было: последовательно, со знанием дела, логично, толково, без беллетристических потуг, с доверием к науке и к читателю.
Но всего лишь толково. Всего лишь последовательно. Всего лишь логично.
Читатель, уже прежде заинтересованный в истории открытия новых газов, таким текстом был бы вполне удовлетворен. Он нашел бы ответ на давно уже занимавшие его вопросы. Читатель же, никогда не слыхавший о каких-то там особенных газах и спектрах, не перевернул бы и одной страницы. Его надобно было увлечь, заарканить с первой строки, а Митя преподносил ему лекцию – весьма полезную для человека заинтересованного, но человека равнодушного оставляющую равнодушным.
Черновики первой детской книги Бронштейна не сохранились. Жаль. По ним можно было бы проследить, как развивался и рос в ученом, в открывателе нового, в ученом, авторе популярных статей – художник. Как менялось его отношение к работе над словом. («Работа над словом ужасная», – сказал Лев Толстой, когда предпринял попытку писать для подростков.) Как изменился словарь: из узенького, специфически профессионального, изобилующего «измами», звуковой какофонией, превращался он в общерусский: общерусский располагает неисчерпаемым словесным запасом. Как проникали в книгу интонации живой, разговорной речи: то удивленной, то восхищающейся, то опечаленной. Как мысль начинала развертываться, подчиняясь не одной лишь логике, но и воображению: не лекция, а драма. Как мысль накалялась эмоциями. Как, сохраняя хронологию событий, повествование обретало сюжет и подчинялось повелителю всякого художества – ритму. Как книга строго научная приобретала содержание этическое. Книга о спектральном анализе оборачивалась книгой о великом единении ученых. О единении людей, отделенных друг от друга пространством и временем и, случается, даже не знающих о существовании друг друга – но связанных один с другим: каждый – звено незримой цепи.
Черновики Митиной книги, повторяю, не сохранились. Но чтобы показать, откуда он шел к первой