своей книжке для детей и какой проделал путь, приведу отрывок из его статьи для взрослых до встречи с Маршаком. Из статьи научно-популярной.
Вот образчик:
«В своем докладе на Конференции Ф. Перрен упомянул о гипотезе, предложенной его отцом, знаменитым французским физиком Жаном Перреном. Согласно этой гипотезе, основными элементарными частицами ядра являются[4] не протоны и электроны, а нейтроны и позитроны, и сам протон по этой гипотезе, тоже является сложной частицей, а именно комбинацией из нейтрона и позитрона. Преимуществом этой гипотезы является то, что нет никаких затруднений с механическими и магнитными моментами ядер, так как моменты нейтрона и позитрона еще не были измерены, а потому им можно приписать такие значения моментов, чтобы объяснить экспериментальные величины моментов ядер. Перрен предложил поэтому считать, что позитрон имеет механический момент нуль и подчиняется статистике Бозе».
Значение этого пассажа для неподготовленного читателя, для читателя-профана – тоже нуль.
Тот, к кому обращался М. П. Бронштейн теперь, только что прочел «Всадника без головы» Майн Рида, «Морские истории» Житкова или «Трех мушкетеров» Дюма. Ни ему самому, ни его близким еще неизвестно: гуманитарий он в будущем или математик? Неискушенный подросток берет в руки книгу об открытии гелия – а что это за гелий? и какое мне, собственно, дело, как его там открывали? Мне бы интересную книжечку!
... В книгу для детей стоит вкладывать любой труд. Хорошо выполненная детская книга, книга не от ремесла, а от искусства, всегда интересна не только ребенку, но и взрослому. Маршак называл детскую книгу сестрой книги общенародной. И был прав: его же строка «рассеянный с улицы Бассейной» ушла в толщу народа, сделалась народной поговоркой. Так же как «если могу – помогу» Корнея Чуковского, или «Ох, нелегкая это работа – / Из болота тащить бегемота!». Когда первая детская книжка Бронштейна вышла в свет, ее с увлечением прочли дети, а за ними взрослые. Читают те и другие и в наши дни.
Совершать открытия в науке – трудно. В литературе – тоже.
В своих научно-популярных статьях, что греха таить, Митя не чуждался оборотов, изобилующих отглагольными существительными, не чуждался протокольного, бюрократического стиля.
«Прежде всего было изучено поглощение космических лучей в воде. Это производилось посредством погружения в воду специально сконструированных электрометров или же посредством опускания самого наблюдателя под воду в подводной лодке».
«Производилось посредством погружения». Это язык казенного протокола. («Недовложения капусты в суп».) «Опускание приборов», «изучение поглощения».
Не сразу, далеко не сразу вынырнул Митя из-под всех безобразных несообразностей канцелярского слога на простор складной и ладной живой русской речи. Не сразу избавился он от рокового предрассудка: если сказать «люди в специальной лодке опустили приборы под воду» – это будет ненаучно, а вот если «совершили опускание прибора под воду» – о! тогда научность неоспорима.
... «В том-то и состоит вся задача педагогики, – писал Герцен в „Былом и думах“, – сделать науку до того понятной и усвоенной, чтоб заставить ее говорить простым, обыкновенным языком. Трудных наук нет, есть только трудные изложения, т. е. непереваримые».[5]
Мне скажут: «Герцен ошибался, трудные науки существуют». Вы правы, отвечу я, но не следует к изначальной трудности прибавлять синтаксическую.
Толстой утверждал, что нет такой сложной мысли, которую не мог бы объяснить образованный человек необразованному на общепринятом языке, если объясняющий действительно понимает предмет.[6] Митя свой предмет понимал. От того и оказался в конце концов победителем. Ему следовало только отучить себя писать для одних лишь специфически образованных, принимая канцелярский язык за научный. Обернуться к существам первозданным: к детям. К людям- неучам, у кого и самому есть чему поучиться: например, воображению, способности конкретизировать отвлеченное, мыслить образами.
Толстой сформулировал задачу на удивление точно.
– Я решил так, – сказал мне Митя после третьего или четвертого нашего похода к Маршаку, – если и на этот раз Самуил Яковлевич расхвалит меня, превознесет до небес, восхитится моими несуществующими дарованиями и моей любовью к Блейку и Бернсу, но опять предложит мою первую главу написать заново, – я попробую еще один раз, один только раз, понимаешь? и баста! Ты, Лидочка, пожалуйста, не сердись и не огорчайся.
Ты сделала все, что могла. Ты отучила меня от бюрократических отглагольных существительных, от нагромождения «которых» и «является», от бесконечных деепричастий. Ну и хорошо. Но писать для двенадцатилетних – это, видимо, выше моих сил. Пожалуйста, не огорчайся. У меня докторская на носу.
Я не сердилась, но огорчалась очень. И корила себя. Митя с такою охотой, с такой жадностью готов был одолевать любое свое неумение – и вот! До того мы довели его своим редактированием, что отбили охоту писать! Сколько он истратил уже времени и труда на эту несчастную книжку! Втянула-то его в это безнадежное предприятие – я. Как же мне было не огорчаться?
Кроме научного, писательского и педагогического труда, Митя взвалил себе на плечи хлопоты о нашем совместном жилье. Об обмене. Он хотел, чтобы съехались мы поскорее. Его прекрасная комната в коммунальной квартире и моя убогая, но все же отдельная двухкомнатная квартира давали нам надежду на трехкомнатную. Митя торопился, я – нет. В том, что нам будет хорошо вместе, я не сомневалась. Но мне жаль было Митиной свободы. Митиного хоть и напряженного, хоть и трудового, а все же приволья. Шутка ли: жена, ребенок, семья, быт. Да и комнату его мне было жаль. Я успела ее полюбить. Комната и вправду необыкновенная. Вместо передней стены – сплошное окно, словно в студии живописца. За окном покатые крыши и стада труб. Трубы уходят вдаль: дом семиэтажный, самый высокий на Скороходовой. Прозрачность стекла весною сливается с прозрачностью зеленоватого ленинградского неба. Прозрачность, просторность. Второй такой бескрайней комнаты ему уже никогда не найти.
Но утомительно было с Петроградской каждый день ездить не только в Университет или Физико- технический институт, а и ко мне на Литейный. Расставаться же Митя не хотел ни на день. Одни его книги жили уже у меня, на Литейном, другие оставались еще на Скороходовой. Разрозненность вещей и книг вносила в нашу совместную жизнь неурядицу.
Митя усиленно следил за объявлениями и ездил смотреть предлагаемые квартиры.
Когда бы он ни ложился, он ежевечерне ставил будильник на 7 часов утра. Работа – научная, популяризаторская, переводческая, преподавательская – не давала ему отдыха. А тут еще навалилась ему на плечи эта детская книга! Он рассчитывал, что напишет ее за какой-нибудь месяц, а вот прошли уже два и не удавалось одолеть даже первую главу. Начал он писать, когда мы жили еще врозь, продолжал, когда мы уже съехались.
Общее наше жилье – у Пяти Углов. Адрес: Загородный, дом 11, квартира 4. Окна на улицу Рубинштейна (бывшую Троицкую), подъезд – на Загородный, прямиком на трамвайную остановку. От нашего крыльца трамваем № 9 – пятьдесят минут до Физико-технического института.
Район этот для меня родной в самом буквальном смысле слова: тут где-то неподалеку родился Корней Иванович – кажется, на Разъезжей, – а на Коломенской, в двух шагах, родилась я.
По соседству, на Загородном, 9, если верить легенде, жила некогда Анна Петровна Керн – значит ли это, что здесь бывал Пушкин? На Загородном, 1, жил Дельвиг... На Владимирской улице жил Достоевский. Люша и няня Ида проводили по 5–6 часов ежедневно в том самом скверике у Владимирской церкви, где любил посидеть в свободные минуты Федор Михайлович.
Вот в какой географической близости к моему младенчеству и к русской литературе мы оказались! И радостно, и смешно.
Митя купил себе огромный, со многими ящиками, стол, а мне в день переезда подарил старинное, XVIII века, бюро, купленное у хозяйки на Скороходовой. Оно осталось для меня навсегда надгробьем над его неизвестной могилой, памятником его короткой жизни и – и нашей совместной работы. Когда мы съехались, Митя заказал столяру книжные полки на обе стены новой комнаты, а заодно и лестничку, чтобы доставать томы из-под потолка. Столяр не торопился. Пока Митина комната стояла голая, неустроенная, без