Это именно то, на что указывает формула фантазии (
Возможно, наиболее заманчивая стратегия в отношении этого Фактора X строится на одном из излюбленных интеллектуальных упражнений XX века, а именно на стремлении «катастрофизировать» ситуацию: какой бы ни была реальная ситуация, ее НЕОБХОДИМО объявить «катастрофической», и чем лучше она выглядит, тем скорее она располагает к этому упражнению — в этом смысле, безотносительно к нашим «простым онтическим» различиям, все мы участвуем в одной и той же онтологической катастрофе. Хайдеггер объявил наше время в высшей степени «опасным», эпохой законченного нигилизма; Адорно и Хоркхаймер видели в ней кульминацию «диалектики просвещения» в «администрируемом мире»; Джорджо Агамбен определяет концентрационные лагеря XX века как «истину» всего западного политического проекта. Вспомним фигуру Хоркхаймера в Западной Германии 1950-х годов: негодуя на «затмение разума» в современном западном обществе потребления, он В ТО ЖЕ САМОЕ ВРЕМЯ защищал это общество как одинокий остров свободы в море тоталитаризма и коррумпированных диктатур.
Дело выглядит так, как будто ироническое замечание Уинстона Черчилля о демократии как наихудшем политическом режиме среди еще более худших режимов произносится здесь уже на полном серьезе: западное «администрируемое общество» — это варварство под личиной цивилизации, высшая точка отчуждения, дезинтеграции автономной личности и т. д., и т. д. — однако все прочие социально- политические режимы еще хуже, поэтому этот режим все-таки следует поддерживать… Возникает искушение предложить радикальную трактовку этого синдрома: что если несчастные интеллектуалы не в состоянии смириться с фактом, что они живут более или менее счастливой, безопасной и комфортной жизнью, поэтому для оправдания своего высокого призвания им ПРИХОДИТСЯ создавать сценарий глобальной катастрофы. Адорно и Хоркхаймер оказываются в странной близости с Хайдеггером:
«Самые опасные „катастрофы“ в природе и космосе в порядке
Первое, что здесь бросается в глаза философа, это скрытая отсылка к кантовскому Возвышенному:
(Распространяется ли это на Холокост? Можно ли утверждать в неоскорбительной форме, что Холокост — ничто по сравнению с катастрофой забвения бытия?)
(Неявное) различие между Кантом и Хайдеггером состоит в том, что, по Канту, неистовство природы позволяет негативным образом ощутить возвышенное измерение нравственного Закона, тогда как у Хайдеггера катастрофа ставится в один ряд с человеком, который сам является катастрофой. Кроме того, Кант находит положительную сторону в переживании катастрофических природных явлений: становясь их свидетелями, мы негативным образом переживаем несравненное возвышенное величие нравственного Закона, тогда как у Хайдеггера остается непонятным, насколько мы нуждаемся в угрозе (или факте) действительной оптической катастрофы, чтобы негативным образом испытать подлинную катастрофу, которая соответствует человеческой сущности как таковой.
(Не связано ли это различие с тем фактом, что, переживая кантовское Возвышенное, субъект принимает роль наблюдателя, взирающего на бурное неистовство природы с безопасной дистанции, тогда как у Хайдеггера эта дистанция отсутствует?)
Здесь легко потешаться над Хайдеггером — однако в его формулировке есть «рациональное зерно». И хотя Адорно и Хоркхаймер отвергли бы ее с язвительным смехом, разве они сами не столкнулись с тем же затруднением? Когда они описывают возникший в эпоху позднего капитализма «администрируемый мир» /
«У них есть свое удовольствие для дня и свое удовольствие для ночи; но здоровье выше всего. „Счастье найдено нами“, — говорят последние люди, и моргают»13.
Однако в то же время они предупреждают и о более непосредственных онтических катастрофах (иных формах террора и т. д.). Таким образом, либерально-демократическое общество Последних Людей в буквальном смысле является худшим из всех возможных, единственная проблема состоит в том, что все другие общества еще хуже, то есть речь идет о выборе между Плохим и Худшим. Двусмысленность здесь неустранима: с одной стороны, «администрируемый мир» — это окончательный катастрофический итог Просвещения; с другой стороны — «нормальные» общества, которым постоянно угрожают катастрофы (от войны и террора до экологических катаклизмов), и пока идет борьба с этими оптическими катастрофами, необходимо помнить, что решающая катастрофа — это «нормальная» жизнь «администрируемого мира», протекающая в отсутствие какой-либо онтической катастрофы14. Мы имеем дело с подлинной апорией; эту двусмысленность нельзя устранить посредством псевдогегельянского «бесконечного суждения», позволяющего говорить о полном совпадении между субъектами общества потребления эпохи позднего капитализма и жертвами Холокоста («Последние Люди — Мусульмане»), Проблема в том, что здесь невозможна умилительная идентификация с мусульманами[58] (живыми мертвецами концентрационных лагерей), нельзя сказать: «Мы все мусульмане» подобно тому, как десять лет назад часто говорили: «Мы все живем в Сараево» — в Освенциме все зашло слишком далеко. (И напротив, было бы смешно проявлять солидарность с событиями 11 сентября, заявляя: «Мы все ньюйоркцы!» — миллионы людей в странах третьего мира сказали бы: «Да!»…)
И все же как нам быть с действительными этическими катастрофами? Когда дна десятилетия тому назад Гельмут Коль, характеризуя ситуацию, в которой оказались немцы, родившиеся слишком поздно, чтобы участвовать в Холокосте, произнес фразу: «милость позднего рождения» /
Однако фраза Коля парадоксальным образом затрагивает тот нерв морали, который Бернард Уильяме окрестил «моральной удачей»15. Уильямс вспоминает случай с художником, которого он в шутку прозвал Гогеном: тот бросил жену и детей и отправился на Таити, чтобы там его гений художника раскрылся полностью — его поступок морально оправдан или нет? Уильяме считает, что мы можем ответить на этот вопрос лишь РЕТРОСПЕКТИВНО, после того как узнаем, чем завершилось его рискованное предприятие: стал он гением живописи или нет? Как отмечал Жан-Пьер Дюпюи16, сегодня мы сталкиваемся с той же дилеммой, когда встает