ко мне. Не любила брата, говорила, что он нехороший человек, член какой-то религиозной секты и чуть ли не главарь… Но призвали на службу и его. Началась война. Как Евдокия любила своего Ивана Пронова, как верила, что мы победим в начавшейся войне, как она работала в колхозе! Боже, она просто падала в борозде в прямом и в переносном смысле. И ждала, ждала своего красного командира…

Старая фельдшерица разволновалась, белые щеки на ее полном лице порозовели, а над седыми бровями высыпал бисер.

— В ночь под новый, сорок третий год забежала ко мне Оксана и принесла кувшин молока… Я ведь никакой живности никогда не держала. И еще поднесла десяток яичек и несколько пирожков с картошкой…

— Что она говорила? Говорила ли она о чем-нибудь?

— Ну а как же! Она вспоминала Бориса, вспоминала встречи с ним, жалела, что не сыграли свадьбу. Печалилась: хоть бы ребеночек был сейчас, мол, от него… Потом мечтала о том, как закончится война и как они с Борисом построят себе дом и разведут сад… Она ушла, а я долго не могла уснуть в ту ночь. Наконец задремала… Что-то встревожило меня, и я в страхе подскочила на рассвете. И тут же услышала тоскливое завывание собак, какие-то крики, грохот дверей и окон. Я хотела выглянуть в окно, но оно намерзло — покрылось толстым слоем льда и снега. Днем шел обильный снег, а ночью небо прояснилось, зато стоял звенящий мороз. Я оделась и вышла на крыльцо. Мне виден был двор Чибисов: там горел факел. Прозвучал выстрел, и Чибисов пес, заскулив, умолк. По двору сновали людские тени. В окнах дома загорелся свет. Но и свет мелькал, наверное, по комнате бегали люди мимо лампы. Я поняла, что там орудуют каратели. Я вся дрожала. Гитлеровцы вытолкали из хаты Марию Никитичну и Оксану, потащили ее за косы по снегу. Мария кричала, но Оксана тихо что-то говорила матери, наверное увещевала.

Мороз был такой, что казалось, воздух звенит. Голоса раздавались звонко, и слышен был каждый звук… Начало всходить солнце — огромное и красное. Оно осветило двор, и я увидела их — Марию Никитичну и Оксану. Девушка стояла босая в изодранной и окровавленной рубашке… На матери была юбка. Она кричала, плакала… И тогда я услышала мужской голос. Он был настолько знакомый, что я сразу и не могла вспомнить. Перебирала лихорадочно в памяти голоса булатовских мужиков, но, испуганная, потрясенная, не могла вспомнить. Подумала, что показалось. Но вот перед женщинами встал с автоматом сам Шварц. Я узнала его. Он резко и злобно говорил: «На колени, старая ведьма! На колени! Проси пощады!»

И вдруг мать начала опускаться в снег, и тогда Оксана подхватила ее под руки: «Мамочка, родненькая, — говорила она, — не надо… Прошу тебя, стань на ноги… Я не удержу тебя…»

Шварц выругался на них матерно и поднял автомат: «Подыхайте, черт с вами! Я свое взял».

Оксана успела закрыть ладонью глаза матери. Прогремела автоматная очередь, и обе — мать и дочь — повалились на снег возле подвала. Оксана, схватившись рукой за молодое дерево, попыталась подняться, но выстрелы свалили ее. Она упала, прикрыв собою мать.

Каратели покинули двор, загудела машина, и все стихло. Полуживая, еле сдерживая рыдания и чувствуя, как из последних сил колотится мое сердце, я спустилась с крыльца и бросилась по глубокому промерзлому снегу через яр, через поникший камыш, через Чибисов оледенелый и звенящий сад. Я бежала и надеялась, что в них теплится жизнь, что можно еще что-нибудь сделать. Я вошла во двор и сразу их увидела. Они лежали, их лица были обращены друг к другу, словно дочь что-то шептала матери в самое последнее мгновение… Они были убиты… Убиты! Вокруг снег уже был красным от крови.

Софья Константиновна вытащила из сумочки платочек и вытерла слезы, вздохнула, зажмурилась, и веки, почти прозрачные, с голубоватыми прожилками, трепетала словно лепестки увядающей розы. Казалось, что смерть коснулась ее лица.

Оленич не мог произнести ни слова. Он прилагал огромные усилия, чтобы не потерять самообладания, чтобы не дать проявиться своему недугу. Больше всего он боялся потерять власть над собой.

Наконец старая женщина, всхлипнув, успокоилась.

— Все это я рассказываю впервые. Никому не рассказывала, а вам — все, что видела и слышала, как на духу.

— И даже Федосу Ивановичу?

— А зачем ему такой страшный груз? Слава богу, живет, трудится, погибших помнит, горюет о них. А такую безмерную тяжесть свалить на него — для чего?

— Может быть, вы и правы, Софья Константиновна, может быть… Но вот мне же это нужно знать!

— Вы — военный, и для вас знать такое, словно получить новое оружие, а для Федоса — потерять последнюю опору.

— У меня есть еще одна задача, и тоже трудная, — сказал Андрей как-то нерешительно, словно сомневался, нужно ли спрашивать. — Вдруг поможете разгадать одну загадку? Относительно Рощук, учительницы. Ведь она здесь умерла? Таня любила моего друга, мы все думали, что сыграем свадьбу. И вдруг она ни с того ни с сего взяла и уехала.

— Нет здесь никакой загадки или тайны. По крайней мере для меня. Она очень любила вашего друга. Так любила, что боялась причинить ему малейшую боль…

— Но уехав, она принесла ему горе!

— Да, она это понимала. Но выбрала меньшее зло. Не хотела умирать на его глазах. Дело в том, что Таня знала о своей смертельной болезни. Знала, что скоро умрет. У нее была злокачественная опухоль… саркома. Это чудо, что она, родив Лялю, еще прожила несколько лет. Но никто не знает, какими были эти годы для нее!

— Бедная, бедная Таня! — тихо проговорил Оленич. — Всем нам она так нравилась! И что только мы после ее отъезда не думали! Пусть простит она всех нас…

Душевно угнетенный и как будто причастный к этим трагедиям вышел из сельсовета Андрей. Перед его глаза-Ми возникала страшная картина гибели двух женщин, нарисованная старой фельдшерицей. Он подумал: откуда у него чувство виновности? Да, конечно: это его промах! Он промахнулся в сорок втором, стреляя по изменнику и предателю, и вот они, плоды той оплошности! И враг до сих пор ходит по земле, а люди, оставшиеся в живых все еще плачут, вспоминая о страшных злодеяниях этого палача. И ему, Оленичу, приходится слушать душе. раздирающие рассказы о Крыже и ничего не предпринимать, чтобы найти, опознать и покарать. Надо немедленно ехать к Эдику! Где это? Погоди, погоди, да село Песчаное рядом с Чайковкой — они оба расположены на берегу Днепра…

16

Оленич сидел возле столика под абрикосом и чистил пуговицы на кителе. Вдруг зарычал Рекс: появился нежданный гость — Борис Латов. Он был чисто одет, матросская форма хорошо отутюжена, ботинки начищены, лицо — сильное, мускулистое и скуластое — чисто выбрито, глаза не такие дерзкие, как всегда, хотя настороженные и слегка бегающие. «Что это с ним? — подумал Оленич, лишь мельком взглянув на гостя. — Ага, голубчик! Не потерянный ты человек, пришел с повинной!» Вчера опять напился и дебоширил возле колхозного ларька. Причем так бесновался, что десяток мужиков ничего не могли с ним сделать. Они наседали на него роем, но он встряхивал могучими плечами, и они отлетали от него. И вдруг к нему подошла его дочка, Оксана, пятнадцатилетняя девочка, и попросила:

— Папа, пойдем домой. Мы с мамой ждем тебя, ждем…

И он сразу стих и пошел следом за дочкой.

— Капитан, явился я к тебе. Знаешь, зачем?

Оленич сделал вид, что ему это совсем не интересно, и продолжал суконкой начищать пуговицы на кителе, посматривая на них, подставляя лучам солнца, и казалось, сейчас для него не было дела важнее, чем блеск пуговиц. Однако сказал равнодушно:

— Коли объявился, скажешь сам, для чего.

— Хочу, чтобы ты и меня подраил, как пуговицы.

— Здесь тебе не быткомбинат и не химчистка. Поищи бюро добрых услуг в другом месте.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату