— Выслушай, я тебе серьезно. Напился я вчера…

— Что, рубль дать на похмелку?

— Не кусай. Помоги найти точку опоры.

— А где я тебе возьму эту точку? Она у каждого своя, браток. Если ты серьезно за этим пришел, то ищи в себе. Ты понял? Никто тебе взаймы точку опоры в жизни не даст: она каждому нужна, если кто, конечно, хочет жить по-человечески, а не по-скотски. Понял, братишка?

— Понял. Вот эти твои слова уже точка.

— Ну, так и бери… Только скажу я тебе: для настоящей жизни слов мало. Надо крепко стоять на земле. Крепко, чтобы никто не смог пошатнуть твою душу, твою совесть.

— Дай хоть один костыль.

— Не дам. Но есть у тебя один шанс. Он пока что твоя единственная точка опоры.

— Говори, что надо сделать?

— Ты сейчас пойдешь к Гавриле Федосовичу Чибису и попросишь его прийти сюда. И вы придете вместе, чтобы в селе видели Латова рядом с Гаврилой Чибисом. Понял?

— Это невозможно, капитан! У меня есть еще самолюбие…

— О, да! Этого добра у тебя, как навоза возле колхозного коровника. Вот только человеческого достоинства у тебя нет. А без этого — нет и не будет у тебя точки опоры.

— Мы с ним враги.

— Ты просто издеваешься над старым и больным человеком. Какой он тебе враг? Может, он получше тебя, Борис.

— Ненавижу тех, кто прислуживал фашистам.

— Кто тебе сказал, что он — прислужник фашистов?

— Он был в Германии…

— Как смеешь так о нем говорить? А знаешь ли ты, что настоящий фашистский прислужник расстрелял вот на этом месте Оксану? И на память об этом прихватил гребешок драгоценный. И ходит вон там, за огородами, и ухмыляется, как ты истязаешь ее брата. Так кто же ты, а, Борис Латов?

Борис подскочил со стула, просто взвился, как тигр в прыжке метнулся к Оленичу, но остановился, и его озлобленный голос прохрипел:

— Ты меня равняешь с гитлеровским палачом?! — Борис воздел кверху культи и сдавил ими голову. — Еще совсем недавно за такие слова ты дорого бы заплатил. Но теперь…

Оленич спокойно докончил:

— Теперь ты сам будешь платить.

Не знал Андрей, насколько пророческими окажутся эти его слова, протрезвившие Бориса. Матрос, склонив кудрявую голову к груди, молчал, и только вены на его открытом лбу напряглись: он думал, может быть, впер, вые над всем, что случилось в его жизни.

Поднял голову, посмотрел на капитана:

— Ты хоть понимаешь, чего требуешь от меня?

— Да. И ты это сделаешь.

— А если откажусь?

— Тогда я скажу тебе, в каком родстве ты состоишь с палачом Оксаны Чибис.

Латов заскрипел зубами. Его матросская неукротимость никак не могла угомониться, никак не хотела подчиниться необходимости выйти из привычного туманного состояния, подозрительности и озлобленности, с трудом постигала свою собственную несправедливость. Приложив руки к груди, он пошел по дорожке к воротам, остановился за калиткой, оглянулся на Оленича и решительно зашагал по улице.

Не один раз Оленич думал над судьбой Латова: в этом человеке сконцентрировалось так много того, что выпало на долю почти всех инвалидов Отечественной. Но еще хорошо, что в трудной жизни он удержался среди людей. И надо только благодарить всенародное великодушие и терпимость. И очень хотелось Андрею, чтобы просветлела душа и голова этого моряка, заплатившего высокую цену за победу над врагом. За минуты ожидания многое передумал Андрей — и о себе, и о Чибисах, и о Латове, и о Евдокии Проновой. У каждого человека своя трудная судьба, каждый пережил или переживает горькие дни, и все это было понятно Оленичу.

Латов отворил калитку и пропустил Гаврилу, словно гостя, хотя тот входил на отцовское подворье. Оленич поздоровался с Гаврилой Федосовичем, усадил обоих за столик и принес чайник:

— А давайте, братцы-фронтовики, попьем чаю. Как когда-то в передышках между боями…

— Фронтовики, да не все, — буркнул Борис и покосился на Чибиса.

Косой взгляд Бориса показался Оленичу мальчишеским, он засмеялся:

— Все фронтовики здесь, Борис, все! Где ты войну встретил, Гаврила?

— В первый день на западной границе.

— И сразу в плен попал?

— Нет, дошел до ровенских лесов. Там разрывная пуля остановила…

Оленич согласно кивал, потом спросил:

— Я слышал твою историю. Но вот не могу понять, как ваша рота держалась восемнадцать дней! Ведь у вас боеприпасы кончились уже на третий день окружения? Да ты покрепче наливай, пусть сегодня сердце хорошо поработает. Не бойся, от чая с ним ничего не сделается… Вы очутились в окружении, фронт откатился далеко на восток. Уже отгремели танковые сражения, немец пер на Киев… Я помню, ведь я тоже там воевал. Только я шел от Модрицкого леса через Дрогобыч, Самбор, и все время с боями, под бомбежками. А на вашем направлении еще труднее было.

— Нам помогали дремучие леса. Даже окруженные, мы для врага были опасны: стрелковая рота — не шутка. Мы нападали на отдельные подразделения, захватывали оружие, все время стараясь пробиться к фронту. Но нас оттесняли все глубже в тыл, сжимая кольцо. Каждый день отбиваться от преследователей мы оставляли двух добровольцев. Они были смертниками. Пришло время и мне остаться. Мне дали немецкий автомат, запас патронов и гранат. Нас было двое. Остатки роты ушли дальше, а мы сдерживали противника. Нам удавалось долго водить гитлеровцев по лесным дебрям. Потом погиб мой товарищ. Я остался один с единственной гранатой…

— Разрывной пулей тебя ранило в бок. Так? Но как же ты выжил? И как тебя не прикончили гитлеровцы?

— Так получилось, что я переменил перед этим позицию. Фрицы пошли дальше в поисках роты, а я остался в стороне, в высокой лесной траве. Меня нашел и приволок к себе лесник. Тот лесник был еще и коновалом. Ну, ветеринаром, словом… Он зашил мне бок, и несколько недель я валялся где-то на сеновале…

— Подними рубаху, — попросил Оленич.

— Да зачем это… Не надо!

— Подними, Гаврила Федосович! Некоторые считают, что они покалечены, что они пострадали, как никто другой. Ну!

И Чибис поднял рубаху. Весь правый бок был сплошным рубцом, словно сшит из десятков лоскутов. И выпирал большим сизым пузырем. Когда Гаврила вдыхал воздух, мешок еще больше вздувался, и видно было, как под тонкой кожей что-то колышется, переливается…

— Опусти рубаху, солдат. Опусти! На это невозможно смотреть. Рассказывай дальше, — негромко попросил Оленич, — как ты попал в немецкие «пуховые перины»…

Латов заерзал на стуле, чуть покраснел, но не отозвался ни словом.

— Полицаи дознались, что в лесном сеннике кто-то есть. Пришли, вытащили меня и отправили в лагерь. Я еще и ходить как следует не мог. В тот лагерь приезжали из Германии купцы. Они покупали рабочую силу для своих нужд. Рабов покупали. А в самой Германии перепродавали. Прихватили и меня туда. Выставили, как на базаре, даже бирку прицепили с надписью: «Двадцать марок». Но бауэр Ленц, покупавший меня, не давал двадцать. Тогда я, расстегнув вонючую шинелишку, поднял подол рубахи и, показав этот пузырь, говорю ему: одна эта шишка чего стоит! Бауэр размахнулся лозиной да как секанул по пузырю, я и свалился без памяти. Продали меня за десять марок. Да ведь и платить-то не за что было: на мне старая, вонючая шинелька, на босых ногах прикручены проволокой старые рваные калоши. Лицо у меня было черное, не бритое и не мытое. Привез меня Карл Ленц домой, его фрау вышла на ступеньки дома,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату