Колосов кивнул. Он внимательно наблюдал за лаборантом.
– Это какая обезьяна? Флора? – спросил он после паузы.
– Нет, нет. Флора – чудовище, она аномальна. Это совсем не то. Знаете, роды у антропоидов проходят почти так же, как у нас… у них.
– У кого?
– У женщин! И ребенок так же появляется.
– Зверенок.
– Ну да. И воды так же отходят и послед… Нам вот говорят о «свете в конце тоннеля», слышали, наверное?
Никита снова кивнул.
– И ассоциируют всегда со смертью. Но это не так. Я знаю. – Суворов крепко стиснул спинку лавочки. – Это же так ясно: тут совершенно иная ассоциация должна быть.
– Какая же, если не секрет?
– Наше рождение! Вот какая. Таким образом мы его вспоминаем: тоннель, понимаете? Длинный, душный, и мы делаем усилие, чтобы выбраться из него. А вокруг – тьма, кромешная, древняя. Мы стремимся вырваться из нее, мы очень этого хотим, очень… А потом… наша мать раздвигает ноги вот так, – он вдруг выбросил вперед руку, точно в фашистском приветствии, растопырив пальцы. – И – свет! Свет, бьющий нам прямо в глаза. Мы делаем вдох, и свет становится частью нас самих. Мы приходим в мир.
На бледном лице Суворова выступили капельки пота. Он смотрел мимо Никиты, словно не видя его, и говорил, говорил:
– Рождение – это таинство, мать – это тайна. Великая тайна природы. И чем чаще происходит это таинство: зачатие, созревание, рождение, тем… прекраснее и царственнее женщина. У Клеопатры знаете сколько было детей? Четырнадцать. У Гекубы – более тридцати. У моей прабабки было тринадцать человек детей! Вот это были женщины! Да что тринадцать. Пусть одно рождение, один ребенок, но это сразу преображает, украшает ее, делает таинственным недосягаемым существом, к которому хочется прикоснуться, которое хочется понять. – Он умолк и часто дышал, словно пробежал марафон.
– Вы правы, – согласился Никита. – Совершенно. Во всем. Они действительно должны рожать и не все этого хотят. Вот у Зои Петровны ведь нет детей?
– Нет! И она даже слышать об этом не хочет, сколько я ей ни говорил.
– А у Калязиной осталась дочь, кажется?
– Да, да! У Серафимы Петровны был ребенок. Она прошла через это, она рожала. Я часто спрашивал ее об этом.
– О чем?
– Ну, что она ощущала, что чувствовала, когда была беременной, когда носила новую жизнь. Мне так хотелось знать!
– А
– Это невозможно… Вернее, возможно, но противоестественно. Гадко. Я… я не хочу об этом говорить, не надо. – Лаборант отвернулся. Пальцы его беспокойно ощупывали халат, сжимались, разжимались. – Нет-нет, надо родиться женщиной-матерью. Никакие операции тут не помогут. Дар материнства нельзя воровать у природы.
– Я согласен с вами, Женя, – поддакнул Колосов. – И что же, Калязина рассказывала вам о своих ощущениях?
– Поначалу да, потом… Баба Сима не понимала, как это важно для меня – знать.
– Значит, она с вами не делилась?
– Н-нет.
– А вам этого очень хотелось. Вы настаивали.
– Я не умею настаивать.
– Ну, это же так просто. Мужик должен иногда гаркнуть, стукнуть кулаком по столу.
– Нет, не думаю. Это грубо.
– Женя, а вот скажите мне, пожалуйста… я уже спрашивал, да что-то подзабыл… В тот день, когда умерла Калязина, вы вроде бы с какой-то аппаратурой работали?
– Я каждый день с ней работаю.
– Очень сложно?
– Ну, взглянуть на табло, записать показания.
– А, ну и дурак справится. Вернее, хочу сказать – легко. А с кем вы это делали?
– Один.
– Часиков этак в половине девятого начали, сидели один, да?
– Я же говорил вам, – лаборант не мигая смотрел на Колосова. – С утра я был в аппаратной, потом пришел участковый, сообщил про Калязину, и я…
– Ну понятно – не до работы стало. Ладно, Евгений, спасибо. – Никита поднялся.
– А о чем вы хотели со мной говорить?