снопы, веяли на ветру зерно, и крупно молола бабка Станислава то зерно на своих стародавних, как сама, жерновах. Неспешно крутила за полированную ручку стянутые обручем стертые камни, и превращалось налитое зерно в теплую живую муку, и поднималась потом эта мука тестом в квашне, и восходила на жарком поду в печи караваями хлеба. Разве ж такой хлеб в городе сыщешь? Да ни в какой пекарне такого хлеба не испечешь!
Каждый август в благодарность за людскую заботу родило хлебное поле за домом Каминского в Козырях. Каждый год здесь справляют дожинки.
— Да чего ж это я, старая, гостей заговорила, языком молоть — не дрова колоть, — спохватилась бабка Станислава. — У нашей Хведоры — адны разгаворы…
Вперевалку заходив по хате, подобрала французским гостям во что переодеться, уже во дворе вручила Марселю косу и, опасливо глянув на серп, миновала его, чтобы не случилось беды какой с Генриеттой. Ласково протянула гостье отполированную до блеска ореховую рукоятку грабель, кивком головы указала на дальний кран жнивья и неслышно засмеялась, обрадованная покойному согласию дома и в поле, откуда наплывал вечный для этих мест запах спелой ржи.
Играли на солнце зыбкие потоки воздуха, на ближней меже вразнобой синели васильки, немного отбеленные жарой по краям лепестков и чем-то схожие по цвету и оттенкам с глазами бабки Станиславы. Когда Яскевич заспешил вдогонку за гостями, она махнула куда-то рукой и обратилась к Владимиру Антоновичу с просьбой зайти в хату, потому что имеется у нее один серьезный разговор. Начала она его издалека, с пословицы:
— Шчыраму сэрцу i чужая болька балiць… Бяда хоць мучыць, але жыць вучыць… Зычлiвага чалавека у няшчасцi пазнаюць… {19}
Яскевич выжидательно молчал. Немного передохнув, бабка Станислава продолжала.
— У бога нету большого и малого, а только прямое и кривое. В Евангелии от Матфея сказано: «Но да будет слова ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого…»
— Издалека заходишь, Станислава, — насторожился Яскевич. — Побойся бога: зачем лукавишь пустословием? Или рожь в молочновосковую спелость вернулась и поспешать с уборкой уже не надо? Кончай свою дипломатию и говори короче!
— Соседка наша, Авдотья — ну, форменно дурная…
Яскевич пожал плечами:
— Ты только сейчас узнала?
— Да злая ж еще, и бога забыла: на зло добром отвечать надо, а она…
— Еще короче!
— Котырло у нее был, помнишь?
Яскевич оживился:
— Да кто ж его забудет: такого нахального ворюги вовек не видывал! Никакие запоры ему не помеха, ну форменный каратель на все Козыри! И голосистый, подлец — сбежит с ворованным куском, а воет на ходу так, что хриплый мяв за ним долго еще в воздухе висит.
Бабка Станислава расстроенно покачала головой:
— Какими только словами Авдотья Котырлу не корила: «А штоб из тебя, изверга, кишки повырывало. А штоб глаза твои рысьи свету божьего не взвидели!»
Убили, кричит, моего хозяина эсэсы, теперь ты меня, бандит, грабежом добиваешь. Ладно бы пережрался, дак жбан сметаны обернул. Да я тебя, кричит, сичас огнем жизни лишу!
И лишила — хаты себя лишила. Открыла заслонку печи да в сердцах того Котырлу в огонь и швырнула. А он, оборотень, выскочил из печи и, как в аду осмаленный, — на чердак, а там солома… Ни Котырлы, ни хаты теперь у Авдотьи не осталось, и скотина в хлеву погорела. Хорошо, ветру в тот день не было, а то б и наша хата…
Через окно Яскевич поглядел на черноту соседского пожарища:
— Оно, конечно, дурная баба сама виновата, но ведь Авдотья с войны как перст одинокая, вдова партизанская… Деньгами ей подмогнуть или еще чем?
— Деньгами с Авдотьей мы сами богатые, и материалы отстроиться директор совхоза дает…
— Идем к Авдотье, глянуть на ее, дурную, хочу!
От порога Станиславовой хаты в раскрытую дверь послышались причитания:
— Да тута я, куды ж мне подеваться, Антоныч, родимый ты наш благодетель, от всех напастей наш защитник и радетель!..
Владимир Антонович широко шагнул к порогу и, энергично спружинив тело, с размаха поклонился заплаканной старухе:
— Спасибо тебе, Авдотьюшка! Котырле твоему покойнику тоже за все спасибо! А то чем бы от скуки мои заводские хлопцы в будущие субботы и воскресенья позанимались? Руки к чему бы всем нам приложить?
— Благодарствую тебя, Антоныч, — в голос запричитала Авдотья.
— Умолкни да вытри слезы, гостям настроение попортишь! Ступай в поле, — распорядилась бабка Станислава. — Хоть сноп один повяжи, а то у нас на дожинках сидеть тебе будет совестно. И ты, Антоныч, ступай, а я в хате на стол пока соберу.
Выйдя на крыльцо, Яскевич определил, что большая часть поля была уже скошена и покалывала взгляд короткой, свежего среза стерней, а в небе плавилось солнце, и прохладный из леса ветерок шевелил под его лучами золотые ряды валков. Пулей метнулся ввысь жаворонок, чтобы допеть там свою песню: в положенный срок завершилась жатва, и вместе с ней кончалась на этот год песня жаворонка.
На дальнем краю ржаного поля, ритмично взмахивая литовками, единым шагом двигалась цепочка косарей. Несколько женщин вязали снопы — так же, как многими веками до них это делали поколения наших предков: в гражданскую и первую Отечественную, в год битвы на Куликовом поле и в те седые времена, от которых остались тысячелетние курганы.
Казалось бы, невелик был на первый взгляд остаток нескошенного поля, а пока с ним управились, подустали все изрядно. Особенно намаялся Марсель, так и не сумев приручить норовистую косу. Зато Генриетта на удивление легко и аккуратно вязала снопы, будто занималась этим всю жизнь. Крупная и сильная телом, в цветастом сарафане, она смотрелась на поле естественнее некоторых молодых горожанок, которые вместе с мужьями из смены мастера Яскевича систематически наведывались сюда, в Козыри. И Генриетте первой, как закончили жатву, протянула бабка Станислава ковш ледяной воды, одобрительно говоря:
— Глазищи у тебя вроде как бархатные, с искрой, для мужиков завлекательные — еще при царе Николае, помню, барыня у нас в Логойске была с такими господскими глазами, да статью она не такая гляделась справная. И руки у тебя, и все нутро к работе веселые. Значит, добрый ты человек, если ржаному колосу, на радость людям и себе в охотку, кланялась. Умывайся всласть и водички нашей попей: родниковая она и силу множит, от хвороб оберегает, а хлебушек на ей до воздушной пышности восходит. Это надо же, заморских кровей ты, женщина, ни единым нашим словом молвить не можешь, а работала по-нашему, уважение к хлебу трудом проявила! Теперь от души его отведаешь…
Дожинки справлялись по-белорусски, и угощение, как всегда, было обильным, но царствовали на столе крупные ломти домашнего, теплого, ароматного ржаного хлеба.
Как старшая и самая уважаемая за столом, начинала дожинки бабка Станислава. Сколько выходили по этим лесным местам ее ноги. Да сколько пахали, сеяли, жали ее неспокойные руки… А какую бессчетность горя горького приняла она на свои плечи, но не потеряла веры в справедливость и доброту людей, твердо зная сама и всем своим естеством убеждая других, что Родина — это земля, на которой родился и живешь, и жизнь на земле начинается с хлеба, а хлеб — с посеянного зерна, согретого теплом человеческих рук.
Сердцем и душой говорила бабка Станислава. Потом истово, как молятся, поднесла ко рту ломоть ржаного хлеба, бережно откусила кусочек, и, глядя куда-то далеко-далеко, медленно тот кусочек жевала.
И каждый, кто сидел за столом с бабкой Станиславой, молча и не торопясь отведал хатынского хлеба.