вырезом и длинным треном, обшитым черными кружевами, резко выделялось на матово-светлом фоне гостиной. Грудь и руки были покрыты черным газом, сквозь который просвечивала кожа. Казалось, то была античная статуя из мрамора, оживленная током юной и жаркой крови.
Улыбаясь, она вполголоса говорила что-то на неизвестном Амаро шепелявом языке, то раскрывая, то закрывая черный веер, а красивый блондин слушал, покручивая кончик белокурого уса и глядя на свою собеседницу сквозь квадратное стеклышко монокля.
– А что, народ в вашем приходе верующий, сеньор Амаро? – спрашивала графиня.
– Да, очень; хороший народ.
– Если где еще можно встретить подлинную веру, так только в деревне, – проговорила графиня назидательным тоном и посетовала на тяжкую обязанность жить в городе, в плену современной роскоши: как бы ей хотелось навсегда поселиться в милой усадьбе Каркавелос, молиться в старенькой часовне, беседовать с добросердечными поселянами! В голосе ее слышались растроганные нотки.
Толстощекий юноша посмеивался.
– Бросьте, кузина! Бросьте! Нет! Если бы меня заставили слушать мессу в деревенской часовне, я бы, ей-богу, веру потерял!.. Не понимаю, например, религии без музыки… Представляете себе церковный праздник без хорошего контральто?
– Конечно, с музыкой красивее, – сказал Амаро.
– Еще бы! Совсем другое дело! Искусство придает религии ни с чем не сравнимое cachet.[34] Помните, кузина, того тенора… Как его звали? Да, Видальти. Вспомните, как пел Видальти в великий четверг, в церкви при английском кладбище. Особенно «Tantum ergo»![35]
– А мне он больше понравился в «Бале-маскараде»,[36] – возразила графиня.
– Трудно сказать, кузина, трудно сказать!
Красивый блондин подошел пожать руку графине и, улыбаясь, сказал ей что-то вполголоса. Амаро загляделся на его изящную осанку, отметил мягкий взгляд голубых глаз; молодой человек уронил перчатку, и падре Амаро услужливо поднял ее. Когда юноша вышел, Тереза тихо подошла к окну и некоторое время смотрела на улицу, потом небрежно опустилась на кушетку, и фигура ее показалась Амаро еще великолепней.
Томно повернувшись к толстощекому юноше, она сказала:
– Пойдем, Жоан?
Графиня заговорила с ней об Амаро.
– Представь себе, падре Амаро рос вместе со мной в Бенфике.[37]
Амаро покраснел; красавица остановила на нем свои прекрасные черные глаза, мерцавшие влажно, как черный атлас, облитый водой.
– Вы служите в провинции? – спросила она, подавив зевок.
– Да, сеньора, только на днях приехал.
– В деревне? – продолжала она, лениво играя веером. На ее тонких пальцах сверкали драгоценные перстни.
Поглаживая ручку зонтика, Амаро ответил:
– В горах, сеньора.
– Вообрази! – горячо заговорила графиня. – Это просто кошмар. Все утопает в снегу, церковь такая бедная, что даже крыша провалилась, кругом одни пастухи. Что-то ужасное! Я просила министра, нельзя ли его перевести оттуда. Ты тоже попроси.
– О чем? – сказала Тереза.
Графиня объяснила, что Амаро подал ходатайство о переводе в приход получше. Потом вспомнила, как ее покойница мать любила Амаро…
– Просто души в нем не чаяла. Как она вас называла? Помните?
– Я не знаю, сеньора.
– Святой Лихорад!.. Забавно, правда? Сеньор Амаро был такой желтенький, вечно пропадал в часовне…
Но Тереза заметила, обращаясь к графине:
– А знаешь, на кого похож сеньор падре Амаро?
Графиня вперила в священника внимательный взор, толстощекий молодой человек поднес к глазам лорнет.
– На того пианиста, что приезжал в прошлом году, правда? Забыла его имя…
– Я помню: Жаллет, – подсказала графиня. – Пожалуй! Только волосы совсем не такие.
– Конечно. У пианиста не было тонзуры!
Амаро покраснел как рак. Тереза поднялась, волоча свой великолепный шлейф, и села к роялю.
– Вы любите музыку?
– В семинарии нас обучали музыке, сеньора.