– Сеньор министр, разрешите поблагодарить вас…
– Благодарите графиню, – ответил с улыбкой министр.
– Сеньора, я стольким вам обязан, – пролепетал Амаро, согнувшись чуть не до земли и приближаясь к доне Жоане.
– О, не мне, а Терезе! Кажется, она хочет заранее получить отпущение.
– Сударыня, – поспешил он к Терезе.
– Помяните меня в своих молитвах, сеньор падре Амаро! – сказала та, и через минуту голос ее снова плакал о том, как грустно в деревне, когда Любина нет!
Через неделю Амаро получил назначение в Лейрию. Но он не мог забыть то утро в доме у графини де Рибамар: министра в модных коротких брюках, который, уютно расположившись в кресле, дает слово, что ходатайство будет удовлетворено; светлый, тихий сад за окном; белокурого юношу, говорящего «yes». В ушах его все еще звучала безутешная ария из «Риголетто»; его преследовало воспоминание о белых руках Терезы, просвечивающих сквозь черные газовые рукава. Он невольно воображал, как эти руки обвиваются вокруг стройной шеи англичанина, – и в эти минуты ненавидел и его, и варварский язык, на котором он говорил, и страну еретиков, откуда он явился; и голова у Амаро шла кругом при мысли, что когда-нибудь он сможет исповедать эту чудную женщину в интимном полумраке исповедальни и чувствовать прикосновение ее платья к своей люстриновой сутане…
И вот в одно прекрасное утро, вырвавшись из теткиных объятий, Амаро отправился в Санта- Аполонию[43] в сопровождении слуги-испанца, несшего его баул. День только занимался. В спящем городе гасли фонари. Лишь изредка, гремя по мостовой, проезжала телега; безлюдные улицы казались необычайно длинными; потом начали появляться, верхом на ослах, первые крестьяне из окрестных деревень; их ноги в забрызганных грязью сапогах болтались у самой земли. То там, то здесь слышались пронзительные голоса мальчишек-газетчиков, и театральные служители, с горшочком клея, торопливо обходили улицы, расклеивая по углам афиши.
Когда он подъезжал к Санта-Аполонии, солнечные лучи окрасили небо над горами Оутра-Банда в розоватый апельсиновый цвет; неподвижная река простиралась под ним, вся исчерченная стальной сеткой ряби, и белый парус скользил над нею медленно и беззвучно.
IV
На следующий день в городе только и было разговоров что о новом настоятеле собора; все уже знали, что он привез с собой окованный жестью баул, что он худ и высок ростом и зовет каноника Диаса «дорогим учителем».
Приятельницы Сан-Жоанейры из числа самых близких – дона Мария де Асунсан, сестры Гансозо – в то же утро явились к ней, чтобы «увидеть все своими глазами».
Было девять часов; Амаро уже ушел с каноником. Сан-Жоанейра, сияющая, преисполненная сознания своей значительности, встречала гостей на верхней площадке лестницы. Она даже не успела спустить засученные рукава: ее оторвали от утренней уборки. С великим воодушевлением она описала прибытие молодого священника, похвалила его приятные манеры, пересказала его речи…
– Пойдемте вниз, я хочу, чтобы вы сами посмотрели.
Она показала комнату падре Амаро, окованный жестью баул, полку, на которой он расставил книги.
– Очень хорошо; все устроено очень хорошо, – приговаривали старухи, медленно, почтительно обходя комнату, точно были не в пансионе, а в церкви.
– Плащ дорогой! – заметила дона Жоакина Гансозо, щупая широкие отвороты плаща, висевшего на вешалке. – Да, такой плащ стоит немалых денег!
– Белье у него тоже тонкое, хорошее! – отметила Сан-Жоанейра, приподнимая крышку баула.
Старухи сгрудились над баулом, восхищаясь бельем падре Амаро.
– А мне нравится, что он молодой, – благолепно вздохнула дона Мария де Асунсан.
– Мне тоже, – веско поддержала дона Жоакина Гансозо. – А то куда это годится: приходишь исповедоваться и видишь коричневую от табака соплю, – вспомните Рапозо! Фу, гадость! А этот мужлан Жозе Мигейс! Нет, при молодом священнике и умирать веселей.
Сан-Жоанейра между тем демонстрировала прочие диковины, которыми владел ее новый жилец: распятие, завернутое в старую газету, альбом с фотографиями, в котором на первом листе красовался портрет папы римского, раздающего благословение верующим. Старухи млели от восторга.
– Чего еще желать! – твердили они. – Чего еще желать!
Перед уходом они истово расцеловались с Сан-Жоанейрой и поздравили ее с таким почетным постояльцем: ведь, дав приют соборному настоятелю, она стала важным лицом в городе, чем-то вроде причетницы собора.
– Приходите вечером! – крикнула она с верхней ступеньки лестницы, провожая посетительниц.
– Придем! – откликнулась дона Мария де Асунсан, уже открывая дверь на улицу и плотнее запахивая на Груди кружевную мантилью. – Придем!.. Надо хорошенько его рассмотреть!
В полдень явился Либаниньо, самый неутомимый ханжа во всей Лейрии; еще на лестнице он закричал тонким фальцетом:
– Можно к тебе, Сан-Жоанейра?
– Входи, Либаниньо, входи! – отвечала Сан-Жоанейра, сидевшая с шитьем у окна.
– Что, новый соборный уже здесь, а? – любопытствовал Либаниньо, просовывая в дверь столовой свое пухлое желтое лицо, увенчанное лысиной; затем мелким шажком, виляя бедрами, засеменил к окну.
– Ну, каков он из себя? Хорош? Обходителен?
Сан-Жоанейра снова принялась расхваливать падре Амаро: его молодость, благостный вид, белые