музейную атмосферу.
Затем мы прошли по мрачным, темным сервировочным коридорам в комнату, где стояли рояль и софа с черными кистями: по всему полу были разбросаны листы с нотными записями Генри Моргана, которые он словно бы оставил на минуту. Мод хотела увидеть его спальню, и я показал ей все, что она желала, даже комнаты Лео, брошенные словно по сигналу воздушной тревоги или во время землетрясения; там все еще пахло курениями.
Я без умолку, до хрипоты болтал о погоде и природе, о квартире и разных ее деталях, о Генри и Лео Морганах, а также о себе. Мод внимательно слушала, не комментируя. После экскурсии по квартире она пожаловалась на свет — точнее, на его нехватку.
— Здесь так темно и мрачно, — сказала Мод. — Зачем ты завесил все окна? Думаешь, там война?
— Так надо, — отрезал я. — В этой квартире вечно таится ночь…
— Но за окном лето в самом разгаре! — возразила Мод. — Ты такой бледный, солнце тебе не помешало бы.
Не особо интересуясь моим мнением, она подошла к окну гостиной и отодвинула штору. Свет залил комнату и ослепил меня, я зажмурился. Сразу стало видно, как запущена квартира, сколько в ней скопилось грязи и хлама. Вернись Генри домой, он обезумел бы от злости, увидев это запустение, и, возможно, выбросил бы меня на улицу. В одном из углов осыпались старые пасхальные ветки.
— Теперь лучше, — сказала Мод. — Хотя вовсе не так, как говорил Генри.
— А что он говорил?
— Что здесь бедно. Очень бедно…
В новом свете гостиная выглядела иначе. Я обнаружил вещи, которых раньше не замечал, — может быть, из-за темноты. Мод ходила и рассматривала картины, время от времени делая открытия: там Линдквист, а здесь Нурдстрём. Я ходил за ней и слушал ее ценные комментарии. Мод держалась так, словно тысячу раз прежде прогуливалась от «Буковски» на Арсеналгатан к «Шведскому олову» на Страндвэген; вероятно, так оно и было.
— Bric-a-brac, — повторяла она, кивая в сторону маятника и вазы в стиле югенд. — Bric-a-brac.
Она, несомненно, была хорошо осведомлена в этой сфере. За дверью, вечно открытой, Мод нашла нечто интересное: старинную трость с цепью, на конце которой красовался покрытый шипами шар. Это был фамильный герб рода Моргоншерна — «утренняя звезда» — что-то вроде рыцарской палицы. Я не мог понять, почему Генри ни разу не похвастался передо мной этим сокровищем.
Мод ходила из комнаты в комнату, раздвигала шторы и впускала солнечный свет. Солнечные лучи играли в стеклах шкафов с ост-индским фарфором, озаряли темное дерево мебели, отражались в навощенном паркете, и я нехотя признавал, что квартира стала красивее.
Вскоре мы оказались в библиотеке, омерзительно пропахшей потом, табаком и кофе. Мод прошла мимо стола, на котором возлежал мой великий труд, и раздвинула тяжелые, бордовые, прокуренные шторы. Свет ворвался в комнату, озарив множество драгоценных томов, и Мод открыла окно, чтобы избавиться от затхлости. По комнате пробежался легкий ветерок, от которого слегка задрожали все шестьсот листов на столе.
— Это новая книга? — спросила Мод, глядя на кипу бумаг.
— Я не знаю, что это такое, — ответил я. —
— Я читала все твои книги, — сказала Мод.
— Не может быть!!!
— Генри столько о тебе рассказывал. Мне, конечно, стало интересно. Мне все понравились. Но последняя — больше всех, она самая зрелая., а это? Что это?
— Не скажу, — ответил я. — Не сейчас.
Не спрашивая разрешения, Мод принялась без стеснения перебирать бумаги. Я не стал ей мешать — пусть сама увидит, что это такое. Достаточно было прочитать пару строк там и здесь, чтобы понять, о чем идет речь.
— Ты тоже там есть, — сказал я. — Некоторым образом.
Мод улыбнулась — от тщеславного удовольствия быть литературной героиней или от неуверенности и страха. Она попросила сигарету, и я протянул ей одну из последних «Кэмел» без фильтра.
— Хочешь выпить? — спросил я. — Может быть, джимлет? Я вчера нашел бутылку «Джилбиз» под бильярдным столом.
— Нет, спасибо, — отказалась она. Филип Марло не был ее типом. — Ты столько всего не знаешь, — продолжила она. — И никогда не узнаешь.
— И
Мод стояла спиной ко мне, положив бумаги на стол, и смотрела в окно. Курила она быстро, но сигарету затушила на середине, и тогда я услышал, что она плачет. Ткнув окурок в разинутую пасть сатира, Мод достала носовой платок и высморкалась. Затем она достала из сумки зеркальце и подправила макияж возле глаз. Я не знал, куда деваться. Я ненавидел ее, а утешать того, кого ненавидишь, сложно. Да и нечем мне было ее утешить.
— Пожалуй, я все-таки выпью, — сказал я и пошел в бильярдную за той неудачно спрятанной бутылкой. На кухне я взял стакан, лаймовый сок «Рози» и пару кубиков льда. Пятьдесят на пятьдесят. Наливая, я заметил, что у меня дрожат руки. Вышло шестьдесят на сорок в пользу «Джилбиз».
Мод пришла и встала в проеме кухонной двери, кусая нижнюю губу.
— У меня нет даже… даже снимка, фотографии на память о… Генри, — всхлипывала она.
— Я могу подарить, — сказал я, сделав глоток джимлета. Вкус получился отличный. — У меня в комнате на стене висит.
Мод безотрывно смотрела на меня полными слез глазами, и я отлично понимал Генри Моргана и Вильгельма Стернера, которые были готовы на все ради нее. Она была так безумно красива, что смотреть на нее было больно. И страшно.
Я отправился в свою комнату. Мод последовала за мной, как ребенок, который боится одиночества. От аромата пачулей у меня дрожали колени. Половину джимлета я расплескал по дороге.
Среди гравюр по мотивам трагедий Шекспира я развесил фотографии родственников и друзей, среди которых были Генри, Лео и я сам: снимок, сделанный на Хурнсгатан несколько месяцев назад. Мы обнимали друг друга за плечи, как три мушкетера в поисках приключений, три джентльмена, знающих толк в жизни. Видно, это был хороший день, один из немногих.
Я снял фотографию, уронив булавки на пол, и протянул ее Мод.
— Вот, — сказал я. — Оставь себе на память.
Мод села на кровать Геринга и принялась с довольным видом рассматривать снимок. Нечто похожее на улыбку смягчило ее черты, и я возблагодарил Бога за то, что он не сделал меня художником, иначе мне пришлось бы посвятить остаток жизни попыткам запечатлеть это лицо.
— Он скоро появится в кино, кстати, — сказал я. — Он же был киношником.
— Да, был, — Мод снова улыбнулась. — Киношником. — В ее словах не было иронии. Это был неподходящий момент для язвительности и сарказма.
Я рассеянно подумал, что до сих пор не знаю, почему кровать со спинкой из орехового дерева называется старой кроватью Геринга. Еще одна история, которую Генри утаил.
— Странно, — сказал я. — Кровать, на которой ты сидишь, называется старой кроватью Геринга, а я до сих пор не знаю почему.
Мод прервала созерцание снимка «трех мушкетеров» и посмотрела на меня с недоумением.
— Геринг был нацистом и идиотом, он лежал в больнице Лонгбру, как Лео, — сказал я, и снова отхлебнул из бокала. — В странном мире мы живем.
«The day is ours, the bloody dog is dead»,[80] — гласила надпись на одной из гравюр по мотивам «Ричарда III». Красиво, но наивно. Зло долговечно, в отличие от тирании.
— Я не представляю, почему кровать называется старой кроватью Геринга, и не догадываюсь, какая у вас фамилия, — сказал я. — Nomen nescio…[81]
— Nomina sunt odiosa,[82] — продолжила Мод.
— Какие знания хранятся в наших умах порой! — Я засмеялся, и прозвучало это глупо. Как я уже