что в связи, то у вторых будет не менее чем тройной количественный перевес. Ты вот одна из немногих, кто побывал и среди тех, и среди этих.
– А третья категория, женщины твоего герцога? Ты про нее не сказал.
То была содержательная беседа!
Изабелла сидела в кресле так: левая рука на чуть выпуклом животе, правая на бедре, правое подколенье покоится на подлокотнике кресла. Левая нога скинула туфельку и упирается в пол, как ей и положено. Роза стыдливо, а если точней, то бесконтрольно полураскрыта.
Платье Изабеллы расстегнуто от самого верха до самого низа. Две его серебристо-синие половинки откинуты на подлокотники (одна накрыта коленом) и свисают до земли, словно утратившие силу и упругость крылья герцогини эльфов, белое костлявое тело, причинные кудри, усталая грудь кажутся частями осиянного жестокими дневными софитами тела ночной человеко-бабочки.
Все это красиво, но не вызвало бы волнения в крови даже самого легковоспламеняемого эротомана. Луи тоже был хорош – правая рука слегка опирается на спинку кресла, левая машинально прохаживается по недоумевающему члену, рейтузы приспущены, на голенях, далеко не убежишь.
А лицо – лицо живет тем, о чем так увлеченно шепчет Изабелла, а отнюдь не тем, что по сценарию, по логике порнофильма должно бы сейчас ходить ходуном. Луи стоит спиной к окну и заслоняет Изабелле свет. Она время от времени заводит голову назад, туда, где нет его живота, который дан ей трижды крупным планом, чтобы отхватить ослепительную солнечную пощечину – ей нравится так делать. Свет-тень. Инь- янь.
Редкий случай – все, что происходит в комнате Изабеллы, по соображениям космической эстетики оптимально набросать пастелью или углем, поместив все значительные реплики в верхних углах, в околоплодных водах комиксовых бабл-гамов.
– Слушай, может нам лучше вообще прекратить, пока Карл не уедет куда-нибудь снова?
– Милая Соль, я не выдержу. Я взорвусь. Меня разорвет изнутри.
– Никогда бы не подумала. Так ты что, совсем не боишься?
– Боюсь.
– Не кривляйся.
– Я не кривляюсь, я боюсь. Могу побожиться. А ты?
– Что я? Мне все равно. Что он может со мной сделать? Побить? Никогда в жизни Карл не станет бить женщину, к которой равнодушен. Поедет по Соне со шлюхами? А что он, по-твоему, сейчас делает? Будет на меня зол, обидится, отправит в монастырь Сантьяго-де-Компостела? Пусть попробует. Зачем он, по-твоему, на мне женился? Молчишь? А я тебе скажу – чтобы никто не подумал, что он голубой. Или точнее так: чтобы все, кто уже подумали, после той истории с Людовиком, с Шиболетом, с женитьбой на девке, подумали, что, наверное, он не только голубой, раз предпочел династическому слиянию капиталов с раздельными спальнями такую разорительную свару из-за содержанки своего врага. Меня достало, Лу, столько лет быть живым доказательством.
– Ты к нему несправедлива.
Они говорили долго. Луи даже показалось, что так долго они не говорили никогда раньше, хотя им представлялись и более мирные случаи болтать языком. В сущности, они говорили уже второй час. Карл ждал Луи, чтобы вместе погулять, и это было не смешно. У Изабеллы тоже рисовалось благотворительное дельце – раздача хвороста озябшим, которые наверняка уже некультурно заплевали всю площадь Моримон, ожидая герцогской дармовщины. В общем, промедление было некстати, но пресыщения темой никак не наступало. Вот только голосовые связки болели от шепота.
– У меня горло болит от шепота, – созналась Изабелла.
– Тогда все, – скоропостижно заключил Луи.
Он хотел сказать, что против природы не попрешь, но рейтузы все-таки не натянул. Он соврал, конечно, потому что это было еще не все. Изабелла переместилась на край кресла, вынула заколку из волос, волосы, Боже, как много серебристых, щекотно расплескались, Луи встал перед ней как лист перед травой, как Каменный Гость перед донной Анной, а победоносная ухмылка синьора Джакомо Казановы облупилась с его губ вместе с первым поцелуем Изабеллы, который его обновленные губы теперь не могли бы поймать и отдать назад, потому что теперь – не то, что в замке Шиболет – Изабелла была внизу, а он был вверху. И не было поблизости дородной Луны, а потому не на кого было переложить ответственность за свою похоть, которая, может, и была еще не похотью, но уже давно не тем «желанием», которым затыкают все сюжетные бреши писатели женских романов, просто Луи невыносимо захотелось трахаться, захотелось вот тут прямо сейчас аннигилировать до антиматерии любви, последние брызги которой растворятся в эфирном потопе сигналов удовольствия, захотелось стремиться вперед, по направлению к Изабелле, свернуться шебутным микроголовастиком, обернуться тем семенем, которое подарит Изабелле сына, Карлу пасынка, а ему самому – бессмертие, ибо следующие девять месяцев младенец будет его, Луи, наместником в уютном мирке с теплым климатом, в Изабелле, а всю оставшуюся жизнь будет благословлять свое пренатальное княжение, смеяться в точности как Луи, озадаченно скрести затылок, как он, и в точности как он поводить головой, уложив перед зеркалом волосы, а потом, когда-нибудь, он сделает то же самое, что Луи сейчас, и Луи станет дважды бессмертен, трижды бессмертен, и так на века, на века.
Терпеть ласковые слюнки и невнятные тычки языка, а Луи не был обрезан, было уже невыносимо, как невыносимо совестливо мочить ноги, прогуливаясь по кромке пляжа, и ощущать одними только стопами морскую прохладу, как невыносимо тосковать по прохладному аквамарину в стране Пуритании, сделавши из брюк бермуды, тосковать и не плавать только потому, что у тебя нет купального костюма. Луи сбросил ковы оцепенения и решительно, почти уже грубо отстранил Изабеллу, отстранил ее губы, встал на колени и, так как подаваться вперед было уже некуда, мешало кресло, навернул ее на себя со всей возможной галантностью и проникновенностью. Их глаза встретились, причем глаза Изабеллы были полны слез. Луи не обольщался по этому поводу, что это, мол, от переизбытка чувств. За тридцать семь лет он помнил что-то около шестидесяти семи минетов (любопытно, что до тридцати ему хватало ума вести подобие бухгалтерии, а остальное он посчитал «по среднему»), и он понимал, что чувства, даже если они есть, совершенно здесь не при чем. Просто им, ей, тяжело дышать с таким кляпом во рту, от этого у некоторых происходит насморк, а у некоторых из этих некоторых происходят слезы, бедная моя девочка, бедная моя, держись, милая, я сейчас, а Изабелла послушалась, обхватила его за шею, как обезьяний детеныш, так крепко, будто пульсация его крови и есть та сила, что закроет перед ней ворота Ада и распахнет ворота Рая или хотя бы Чистилища, и что в биениях его бедренных костей о разваливающееся, мамочки родные, кресло, есть, наверное, смысл, который, если тесней прижаться к его лицу грудью, перейдет, перебросится и на нее, как брюшной тиф, как пожар, как вибрация большого, размером с полвселенной, барабана.
– Монсеньор Луи, герцог Карл велели вам передать, чтобы вы их догоняли. Они выехали, не дождавшись вас.
– Луиза, ты?! Какая сволочь оставила дверь незапертой?!
Но это было уже все равно. Луи поднялся, отер липкую, горячую ладонь о синий подол платья Изабеллы и, не глядя никуда, натянул рейтузы. Он чувствовал себя так, будто его, словно приснопамятную ромашку, ненароком переломили пополам.
Луи был свободным человеком свободного герцогства. Не будучи потомственным дворянином, он был лишен повышенной чувствительности к понятиям серважа[186] и вассального долга. Поэтому Луи в любую неуютную ночь последних дней апреля мог взнуздать коня и уехать прочь. Например, во Францию, к христианнейшему королю Людовику, обожающему перебежчиков, ибо они, как не знал, но чувствовал король, своей суетливой подвижностью гарантированно отодвигают тепловую смерть Вселенной за границы рационально мыслимого будущего.
Но, увы, политическая конъюнктура во Франции чересчур неустойчива и легкомысленна. Сегодня ты перебежчик и тем спасаешь
Луи мог уехать в Италию к надменным дожам и патрициям. В Италии, впрочем, не любят перебежчиков, потому что не проникли еще столь глубоко в космогонию, как Людовик. Но зато там любят тираноборцев.