уже немало вражьей крови и будет впитывать еще много, пока не превратится в этакий засохший тампакс, который, как и положено, выкинут. И ему подумалось, что та, которая придет за ним после того, как Раввисант полоснет своим разделочным мечом, наверняка примет образ давней мавританской танцовщицы из шкатулки, девушки с расставленными циркулем ногами.
Карл, кстати, тоже отчего-то вспомнит тот давний пожар в блудной бане и, право слово, не ожидавший от себя, синематографически заснявшего не одну военную компанию, такого малодушия, отведет глаза.
Вспотевшая мышка Раввисанта сверкнула в высоком замахе (ничуть не самурайском, а мясницком, поварском или даже ухарском топорином взлете в меру пьяной птичницы), сверкнула без него и не для него.
Отрубление головы напоминает торопливое откупоривание бутыли с розовым, теплым, шальным шампанским. Герольд облегчился вздохом, Раввисант чуть подался вперед, чтобы удостовериться, что голова попала в корзину. Народ подался к эшафоту, а затем, словно волна, откатился обратно, насытивши зрение и обоняние теплыми флюидами свежей мертвечины. Изабелла тихо-тихо утерла сопливый нос краем муфты.
«Если хочешь, чтобы твой сад благоухал, зарой под каждым кустом голову врага», – напутствовал некий арабский садовод. Этот совет всплыл в мозгу у Карла сам, к случаю, и в то утро Карл, пожалуй, впервые вступил с невидимым нехристем в полемику, добавив еще один повод считать его памятным. «Если хочешь, чтобы твой сад благоухал, зарой под каждым кустом голову друга», – молча продекламировал Карл и подал Изабелле руку. Все, мол, пора, а то не поспеем к обеду. А она, обладательница крупной, костлявой, ледяной руки, думала о том, что в затухающих биениях красного фонтана…
Глава 13
Рогир ван дер Вейден
Отдам в хорошие руки.
– Вы, как я слышал, некогда писали Франческо д’Эсте? – бросил Карл промеж двух глотков, чтобы ободрить живописца.
Да, живописца, ибо Рогир ван дер Вейден был более живописец, чем сам король. Вчера он так картинно, так смело показался вдали на фоне расточительно-багряного светила, после, уже будучи в замке, трижды, будто бы случайно, как все должны были думать, совершенно невзначай, отирал чистейшие, выскобленные и выбеленные руки об опрятный передничек на гульфе – жест профессионала, решительно – а сегодня, избрав себе обрамлением арку с грифонами, ту, что предваряла раньше вход в левое крыло, стоял, оцепеневший, как ящерица, в проеме, и игра полутонов серого за его спиной была божественна. Так он и простоял чуть ли не полчаса. Растопыренные руки уперты в левый-правый брусья дверной рамы, голова – Астерий в прострации – набычена вперед, веки подрагивают. Он обшаривал глазами мир до тех пор, пока ему не надоело. После пошел завтракать, причем опоздал, а ведь за столом его ждали не только окорока, булки и спаржа, но и герцог.
– Да, ваша честь, – ответил Рогир.
Наличные четыреста двадцать восемь персон, допущенные к столу – а им было скучно и они молчали, как прилежные студиозусы, из боязни пропустить что-нибудь клевое, – пустились в долгие переглядывания. «Ваша честь!» Ну и ну.
Но герцог не рассердился, и не расхохотался, герцог остался совершенно равнодушен к этому судейскому поименованию, а потому его сотрапезники почли за единственно возможное бесстрастно поглощать пищу. Ему виднее, герцогу.
– И, следовательно, бывали в Ферраре, то есть в Италии, а будучи в Италии, вы, бесспорно, погостили и во Флоренции.
Интонацию Карла все поспешили счесть энигматичной (проще: ранее за ним не замеченной).
– О да!
– Прошу вас, не стесняйтесь, – дружески пригласил к простоте Карл-покровитель.
Подкрепляя сказанное, он потянулся как можно дальше в глубь стола, загреб раскоряченными пальцами три яблока, уронил на обратном пути одно из них в брюссельский салат и, спрыснув неловкость мелким смешком, удовлетворенный, возвернул ягодицы мякоти стула: ф-ф-фух герцога, пфуй Изабеллы. На самом- то деле дивертисмент с яблоками означал «Вот кто здесь хозяин», а вовсе не «Поступай как я», но и герцог, и Рогир едва ли об этом догадывались.
– Расскажите о Флоренции, – хрустнул яблоком герцог.
– Фьоренция, – с правильным присвистом начал Рогир, – которую также называют Городом Лилий…
– Нет, прошу вас, нет. Про ее несметные каналы, Дворец Дожей, гондолы, республиканские вольности и патрицианские духи я уже имел скуку слыхать от господина Раввисанта. Вон он, видите, пожирает нас глазами, будто не наелся. Расскажите мне, что вам привиделось сразу же, как только вы воскликнули «о да!». Вы ведь не чахоточник, чтобы вспоминать о базиликах и целебных воздухах.
Карл говорил, наверное, не вполне так. Более отрывисто, более сумбурно – он все-таки был рыцарем, а не цезарем. Но мог бы быть и цезарем, почему нет? Столь владетельно и безапелляционно сплавить воедино Флоренцию и Венецию по силам лишь воле демиурга, царя беспредельного пространства.
Рогир поддержал свое реноме фламандца, нашел слова, увязал их гирляндой, как чеснок или лук, преподнес и подсолил. Светская история, которую он поведал, была воистину нидерландским натюрмортом – вряд ли в самом деле прихоти рыбацкой жены создадут на столе такую гекатомбу сельди, раков, зелени, охомутают пространство гирляндами чеснока и лука, приоткроют дверь кухни, чтобы сети, развешанные над дюнами, свидетельствовали об утоплом Шарле: добрый был человек, ловил рыбу, не крал, – и все же с удовольствием внемлешь краскам, потому что стоять перед натюрмортом и не получать удовольствия глупо – иди отсюда! Так и Карл: сам напросившись, изволил все-таки слушать, слушать заинтересованно и улыбаться.
«Среди веселых, впрочем, быть может не столь уж веселых, но, по крайней мере, всечасно склабящихся итальянцев, чувствуешь себя мрачной северной вороной, особенно во время праздников. А праздники, вкупе со смутами и мятежами, во Флоренции случаются куда чаще буден.
Разумеется, я попал в город как раз в один из таких дней – на улицах было полно народу, громкий говор и бубны заглушали стоны раненых, редкий кавалерист или некто, разряженный кавалеристом, появлялся на краю площади и, крикнув «Э-ге-гей!», хохоча, исчезал в роеньи искр. У всех были факелы, некоторые, словно огонь – пропитание, пускали пороховые ракеты и фейерверки. Тут и там на длинных древках проплывали цеховые знамена – дратва, калач, испанский сапог, воинская амуниция, тигель – в восемь лет я нарисовал бы лучше.
Молодая женщина из окна второго этажа предлагала толпе свою любовь, на что указывали ее слова, само звучание которых казалось куда непристойнее их смысла, каким бы он ни был. Люди в цветных колпаках, а таких было большинство, одобрительно ревели.
Вдруг – возможно, за ее спиной сыскался глупый шутник, но, скорее, шутку сыграла сама судьба – женщина вывалилась из окна и упала в исполинский чан с водой, откуда смуглый человек, одетый турком, раздавал собравшимся рыб-краснобородок. Расточительность, мне непонятная.
Хаос, и без того превосходивший, по моему суждению, вавилонский, обратился кошмаром. Как неумелый пловец, накрытый волной вблизи берега, в вынужденном сальто сразу же забывает верх и низ, дно и солнце, я окончательно утратил нить происходящего среди брызг, огня, тел и бьющихся рыб.
Я был пленен и околдован, мой рассудок был обезоружен сотней сцен и картин, вмиг складывающихся из ничего лишь с тем, чтобы вернуться в ничто, будоражащих, ужасающих. Сравнение с пловцом, к которому я вынужден прибегнуть повторно, ибо не знаю лучшего, заставляет говорить о царстве нереид и тритонов, морских змеев и гидр, среди которых я был, увы, не Гераклом. Власть над моим телом принадлежала отнюдь не мне, бегство или сопротивление были невозможны, и я почти мгновенно обнаружил себя рядом с турком, рядом с женщиной, в чане.
Как во сне – стоит лишь протянуть руку, чтобы извлечь из воздуха рецепт амброзии или сорвать репу с подвернувшейся яблоневой ветви – под чаном нагромоздились вязанки хвороста и крепкие поленья. Яро и алчно вознеслось пламя. Быстро, в спешке, зачитали обвинение, исподволь переходящее в приговор. Публичное блудодейство, оскорбление святынь, нарушение общественного спокойствия.