за моих сыновей, не нужно поддаваться злобе!»
– Я прощаю тебя, – тихо произнес улан.
Жены, спрятавшись от отрешенного взгляда Кучака, тихо проливали слезы. Мужчины по-деловому спокойно достали плетеные коврики, опустились на колени и, повернувшись лицом на восток, стали молиться за упокой убиенных.
Первым поднялся Кучак, за ним, прославляя Всемогущего и Единственного, поднялись и остальные.
– Обратного пути нам нет! – спокойно, но твердо произнес улан. – На Итили, ниже Казани, стоят заставы урусских казаков. Не пройти нам и по суше. Всюду отряды хана Ивана. У нас есть только один путь… на север! А уже оттуда мы повернем в Ливонию. Там нас ждет спасение. Дай-то нам Аллах когда-нибудь вернуться в эти благословенные земли! А теперь седлайте коней, у нас не осталось больше времени!
И Кучак с многочисленной свитой, с женами и воинством спешно двинулся вверх по Каме. Отряд передвигался ночами, а когда наконец достиг устья Вятки, стал в зарослях дремучей ивы лагерем.
Последнее слово улана
Сотник Зюзин, получив от Шах-Али грамоту, стал размышлять:
– Ах вот оно как! Стало быть, сюда басурман направился?! Посмотрим, быть может, и перехватим!
Искать Кучака ему пришлось недолго. Он обнаружил его в зарослях ивняка: казаки распрягали усталых лошадей, а животные, истосковавшись по сочной траве, в надежде на долгий отдых разбредались по поляне.
– Не время пока, – старался удержать Зюзин дружину. – Подождем еще самую малость!
А когда уставшие казаки, выставив дозор, здесь же залегли спать в густую лебеду, сотник поднял саблю и негромко скомандовал:
– За Христа и царя, не подведите же, православные!
Первыми от прицельных стрел погибли дозорные, потом прозвучал залп пищалей, и только после этого из-за густой травы показался отряд сотника.
Бой продолжался на песчаном берегу Вятки. Кучак с несколькими казаками оказывал ожесточенное сопротивление.
– Живым его! Живым, супостата! – кричал, надрывая глотку, Зюзин.
И когда Кучак, вконец обессилев, сполз с коня на землю, израненную копытами коней, сотник приказал:
– Оставьте его! Пусть напоследок у своего басурманского бога прощения попросит!
И улан действительно опустился на колени и стал молиться. Казаки стояли поодаль и терпеливо ждали. Закончив общение с Аллахом, Кучак повернулся к сотнику.
– Заковать его в железо и бросить в телегу с соломой! – распорядился Зюзин и пошел в кибитку отсыпаться. Уже позевывая, добавил: – Отвезем его к государю. Пусть крестит басурмана! А нас, быть может, своей милостью одарит.
Иван Васильевич все сильнее прикипал к попу Сильвестру, а тот, сознавая свою силу над юным государем, пытался оградить его от соблазнов и грехопадения:
– Крут ты, государь, ой крут! Поумерь свой норов вредный, стань наконец христолюбивым. Каяться не забывай. Ибо и в семени, брошенном в землю, есть росток жизни, есть жизнь и в растении, замирающем на зиму. Но не оживет дух человека, если не коснется его огонь Божий. А для этого надлежит каяться. Первое слово из уст апостолов по принятию Святого Духа было: «Покайся!» – Поп поднял серебряный крест: – Покайся!
Богобоязненный государь уже готов был броситься перед старцем на колени.
Густые, подернутые инеем брови Сильвестра сошлись у переносицы:
– И сухая земля не плодородит, и в сердце, не орошенное слезами покаяния, не возвращаются плоды духовные. Душа, не сокрушенная огнем покаяния, не может быть чистой.
Иван Васильевич, облаченный в простую монашескую рясу, слушал праведные речи попа со слезами на глазах.
– Каюсь! – целовал он золотую панагию [61]. – Каюсь, Сильвеструшко! Убереги от греха, который сжигает душу и тело.
– Взял бы ты, Иван, пост себе длительный. Ибо пост – это не только воздержание в пище и питье. Пост – это стража. Вот и ты бы встал на страже святынь своей души.
Иван Васильевич позвал к себе Кучака.
Измученный многими неделями воздержания, он с высоты государева трона смотрел на поверженного улана, который был закован в гремучие цепи. За спиной Кучака, прислонив бердыши к ногам, остались стоять два стрельца.
– Поднимите его! – приказал государь. Голос его был слаб, будто принадлежал не молодцу, полному сил, а ветхому старцу, утомленному жизнью.
Стрельцы приподняли за плечи улана, и на его запястьях обиженно забряцали цепи.
– Это и есть тот самый Кучак? – скривил обескровленное лицо Иван Васильевич.
– Тот самый, – подтвердил стоявший по правую руку от государя окольничий Алексей Адашев. – С Сююн-Бике прелюбодействовал, с царицей казанской.
– Ишь ты! – удивился молодой государь. И, повернувшись к толмачу, беззастенчиво поинтересовался: – Эй, холоп, спроси-ка у татарина, как она баба, ничего? Ядрена?
Толмач усмехнулся в рыжую бороду и быстро затараторил, переводя вопрос самодержца.
Кучак взглянул в бледное, утомленное постами и долгими молитвами лицо урусского царя Ивана и произнес:
– Чего ты хочешь от меня, гяур?
В палатах у государя было жарко, солнце палило нещадно, и толмач изрядно взмок. Он вытер обильную испарину со лба и проговорил, обращаясь к Ивану Васильевичу:
– Басурман-то гордый, о деле говорить желает.
Самодержец терзал себя постными днями уже с месяц, и сейчас, как никогда, ему захотелось отведать свинины. Он даже почувствовал во рту ее вкус. Но рядом, опершись о посох, сидел старец Сильвестр. Он, словно догадываясь о затаенных мыслях своего воспитанника, как-то по-особому сурово посмотрел на царя, и огонь свечи отразился в его черных цыганьих глазах. «Словно бес какой! – в суеверном страхе сжался государь. – Прости Господи! Так в самое нутро и заглянул!» И он, напрочь забыв о насущном хлебе, спрашивал басурмана дальше, не в силах скрыть нарастающее раздражение:
– Что, татарин, воинством у царицы ведал? Православными небось что скотом помыкал? А креститься в нашу веру желаешь? Ежели так, прощу все! И еще в кормление городишко дам, – перевел царь взгляд на священника.
Поп остался доволен воспитанником. «Не проходит для царя слово Божие! Зерно-то в благодатную почву брошено!»
Сильвестр чуть наклонил голову, скуфья [62] при этом слегка сдвинулась на его узкое чело, иссеченное глубокими морщинами.
– Верно говоришь, Иван Васильевич, – подал он голос. Черные его глаза так и зыркали, так и сверлили Кучака. – Пущай в нашу веру басурман окрестится. Вот тогда он супротив нас и не пойдет! Под одним Богом ходить станем.
Тонкие степные губы улана скривились в презрительной усмешке:
– Хан Иван, я родился свободным, свободным и умру. Только Аллах для меня господин!
Лицо Ивана Васильевича порозовело, разрумянилось, будто от наливки клюквенной.
– Стало быть, свободным быть хочешь? – гневно задрожали его губы. – Что ж, свободным и сгинешь! Коли перечить надумал. Бросить супостата в темницу! А в среду, в Иудов день, казнить!
Три дня Кучака держали без еды и питья, а на четвертые сутки могучий монах, обряженный в схимное одеяние, переступил порог его темницы. Он принес кусок мяса и хлеб.
– Ешь, басурман! Ешь… чего уж там, теперича дозволено!
Кучак осторожно, словно то был яд, принял угощение. Вдохнул чуткими ноздрями сытный запах мяса, а потом стал рвать его зубами, проглатывая большими кусками.
– Ишь ты, – все более дивился схимник [63]. – Проголодался не на шутку, видать. Ест-то как! От топора всего лишь час какой и отделяет, а желудок свое берет. – И уже со