так. После рассказа Семена голова у Филиппа малость прояснилась, но застаревшая внутри боль стала еще острее.
Досадуя на себя, Филипп швырял навильники. Из развороченной кучи шел густой пар. В носу едко щекотало, но дышалось легко. При каждом взмахе с вил соскакивали пудовые куски. Филиппу стало жарко. Взмокшая рубашка прилипла к лопаткам. Лицо раскраснелось. По щекам струйками бежал пот, покалывал глаза. Филипп в ожесточении не чувствовал этого, и ему все казалось, что куча уменьшается слишком неспоро. Он нажал на вилы ногой, напряг все силы, выворачивая, и под чириком вдруг хрустнуло. У Филиппа дрогнули и разжались руки. «Что я наделал!» Медленно, как бы желая отдалить беду, вытащил вилы- четырехрожки; крайнего рожка не было. Филипп вздохнул, «Отец теперь со света меня сживет: это ж его любимые». Как напроказивший ребенок, он поднял рожок и приставил его к месту. Но едва отнял руку, рожок снова упал.
За речкой заговорила наковальня, торопко и голосисто. Филиппа осенила мысль: «Пока отец придет, мне их дядя Яша обделает, будут новые». Он глянул через ворота во двор — там никого не было видно — и берегом, пригибаясь, помчался к переходу.
Яков Коваль, с засученными по локоть рукавами, сутулый, вечно спешащий на работе, одной рукой раздувал мех, другой подгребал в горне. Кроме него, в кузне никого не было. Филипп перепрыгнул через порог и сунулся прямо к горну. На углях кучей лежали проржавленные пики времен Севастопольской кампании: у какой был отломлен нос, у какой — трубка…
— Ты что, с ума спятил? Где этой дряни понабрал?
Яков оскалил большие редкие зубы:
— Небось спятишь! Я еще в постели лежал — ко мне примчался полицейский. «Вот, говорит, тебе пики; атаман приказал, чтоб к вечеру они играли, блестели и сами краснопузиков кололи».
Филипп заржал, хлопая Коваля по гулкой спине (она была у него так просушена, что гудела как бубен).
— Дураки, дураки! Пошли к черту! Давай скорее вилы оправь! — И, схватив клещи, начал из горна вышвыривать пики.
Коваль почесывал спину — в том месте, где прилег кулак Филиппа, зудело, — смотрел, как к дверям и под ноги летели розовые, брызгающие окалиной полосы.
— Ты, дружок, не очень храбрись. А то ты храбрый, где не нужно. На меня атаман уж составил протокол. Вот чегой-то замолчал. Теперь он взбеленится не так. А чего у тебя? Рожок отломил? Обрадовался, парень… Ну-к, дуй — живей! — И цепкими руками сбросил с держака вилы.
Он суетился подле горна, сверкал вылощенным фартуком, а Филипп, пошумливая мехом, хитро улыбаясь, рассказывал о том, что его повышают в чине, скоро он будет «ваше благородие». Наденет белые погоны и будет командовать сотней. Якова возьмет к себе в денщики: вычистить сапожки, подать вина… Хватит работенки! А коли что не так — святым кулаком да по грешному рылу.
— В денщики-то ничего, — Яков пристукивал молотком и зарумянившимся носом водил почти по наковальне, — это ладно. Как-нибудь совладаю. Только вот оружие как же… Кто же будет делать тогда? Воевать с чем же?.. Отберем у красных? Хотя верно, казаки — народ шустрый, они и на кулаках будут воевать.
Когда Филипп вернулся на берег, Степан Ильич был уже здесь. Горбясь у воды, он докапывал последнюю приступку (спуск тут хоть и низкий, но крутой, и брать воду было неудобно). Старик увидел Филиппа и вскинул из-под берега бороду:
— Куда это мотался?
Филипп поскорее сунул вилы в навоз: хоть немножко замазать, а то слишком новые.
— Да туг… Яшка приходил за водой… покурить кликнул.
— Соскучились! Праздник вам! — забурчал Степан Ильич. — Поскорей раскидывай. А то уж вон где солнце, а мы все чухаемся.
И Филипп зарылся в кучу.
А через час Захарка, в короткой рубашке и засученных штанишках, перебирал по кругу ногами, пыжась, тянул быков. Быки грузно проваливались по колено, распускали пузырями слюни, мяли навоз, сбивая его на край. «Цоб ты, рябой, куда лезешь, — пищал Захарка, — сладко тебе там!» Степан Ильич подталкивал быков держаком вил, не разгибая спины, ходил сбочь круга, выравнивал край. Филипп двумя ведрами таскал из-под берега воду. Густым дождем обливал круг, брызгал на быков. Под ноги быкам вместе с брызгами ложилась радуга. Чавкая ногами, быки сминали одну, но тут же появлялась другая. Иногда Филипп, смеясь, обдавал дождем и Захарку. «Не дури, братушка, — ежился он, — холодно. Чего, как маленький…» Но холодно Захарке не было, он притворялся. Горячее солнце было уже высоко. В застывшем прозрачном зное утопали вербы, хаты, палисадники. Через бугор, сверкая струйками, переливались воздушные волны. На кургане спал лопоухий, чуть видимый ветряк. Короткие от плетней тени зыбились в улице. Отирая лицо ладонью, Филипп заметил, как из-за амбара вынырнула женщина. Нетвердой походкой она шла по бездорожью, не разбирая кочек и спотыкаясь. Синяя в черных крапинах юбка широко размахивала складками. Один конец платка был у подбородка, другой — почти на затылке. «А ведь это Варвара, — узнал ее Филипп, — что это с ней?»— И от недоброго предчувствия ворохнулось в груди.
Варвара поправила платок и, боязливо озираясь, свернула к берегу. Филипп бросил ведра, одернул засученные штаны и поспешил навстречу. Она несмело подошла к нему, и он испугался ее растерянного лица. Под глазами — синие густые дуги; глаза мутные, заплаканные; когда-то пухлые губы теперь тонко обрезались и чуть заметно вздрагивали. «Эк ты, девка… здорово захирела», — подумал он и, стараясь ободрить ее и себя, развязно спросил:
— Ты что, Варя, топиться, что ли, собралась? — и улыбнулся одними глазами. При ней он никогда не обнажает зубы — стесняется своей преждевременной щербины. — Подожди топиться, небось жизнь получшает.
Она попыталась было ответить улыбкой, но губы ее только покривились, и от этого лицо ее стало еще более жалким.
— Тебя, Филя, сейчас арестуют, — сказала она не своим, странно изменившимся голосом, а из-под век по впалой щеке проползла слезинка.
От злобы у Филиппа помутнело в глазах. «Вот оно… начинается», но сказал спокойно, твердо:
— Уж раз ты, Варя, упредила, значит, не арестуют. Не успеют.
Она с трудом подняла глаза, недоверчиво посмотрела на него долгим, как бы прощальным взглядом, и к горлу у Филиппа подкатил щекочущий комочек. Но он сурово сдвинул брови и поиграл скулами.
— А ты, Филя, напрасно меня обидел. Я-.- я… — Варвара хотела сказать ему все сразу, но слова глотались вместе со слезами, и она ничего не сказала. — Мне… я… Мне нельзя стоять. — Она закрыла лицо платком и, вздрагивая плечами, отвернулась.
На языке у Филиппа трепетало что-то ласковое, утешающее, но язык будто прирос к нёбу — так и не повернулся.
Шатаясь, Варвара пошла куда-то в переулок, на зады.
Степан Ильич, опершись о вилы, удивленно смотрел на них, пялил глаза. И когда Варвара скрылась за сараем, он лукаво пощупал бороду, спросил:
— Чего это она? Избил ее, что ли, кто?
Филипп вспыхнул, бросил в сердцах:
— Избил! Кто там избил! Скажешь чего… Арестовать меня вздумали. — И, увидя испуганное лицо старика, размяк: — Да ты не бойся, пока ведь ничего не случилось, работайте одни. Сейчас мать придет, а я пойду. Как-нибудь управляйтесь без меня. — Он придвинулся к отцу вплотную и шепотом сказал ему еще что-то…
Степан Ильич сгорбился, скорбно опустил седую нечесаную голову.
— Филя, что ты делаешь! Ведь мне на люди показаться нельзя: все тобой в глаза тычут. Я все молчал. Атамана ты хотел избить, с казаками не ладишь. Филипп усмехнулся:
— Ничего, батя, потерпим. Все перемелется, мука будет. — Он подошел к Захарке, шутливо надернул ему на глаза козырек отцовской линялой фуражки. — Ну, братушка, оставайся тут… за меня хозяйствуй. — Хотел сказать ему еще какую-то шутку, но вдруг отвернулся, скрипнул зубами и торопливо зашагал…
Степан Ильич глянул ему вслед, ресницы его дрогнули, и снова старик вяло задвигал вилами. На душе