что у нее закладывало уши. Княгиня Елена Васильевна без жалости расставалась с прохудившимися шубками, раздала девицам две пары сапог, дюжину убрусов и с десяток телогрей, а когда руки дошли до ожерелий, великая княгиня малость призадумалась.
Ожерелья для каждой девки являлись оберегом, и отдавать их в чужие руки считалось приметой скверной. Хозяйки предпочитали заваливать ими чуланы и сундуки, а то и вовсе бросали в огонь. Елена Глинская не забывала, из чьих рук получала ожерелья. Бобровое – ей подарил супруг Василий, соболиное – пожаловал дядя Михаил, а вот жемчужное – преподнес Иван Овчина.
– А мне ты почему ничего не пожалуешь, Елена Васильевна? Или я хуже твоих девиц буду? – раздался с порога голос Михаила Глинского.
Елена затолкала ожерелья в шкаф и повернулась к дяде.
– Чего же ты желаешь, Михаил Львович? Или земель у тебя мало, или, может быть, именьице худое?
– Земель у меня сейчас не меньше, чем в Ливонии, государыня, и именьице у меня крепкое, так что не такого пожалования я просил.
– Так чего же тогда тебе надобно, Михаил Львович?
Елена начинала тяготиться опекой дяди, и всякий раз, когда Глинский направлялся в великокняжеские покои, велела глаголить девицам, что с ней приключилась хворь. Михаил Львович громко сетовал, обрушивался с бранью на сенных девиц, но никогда не смел перешагивать порога, и сейчас появление боярина в Светлице было для государыни неожиданностью.
– Давно я тебе хочу сказать, Елена Васильевна… Почему пришлых ко двору привечаешь, а родной крови на порог указываешь? Не в традициях русских родню отваживать, так ведь и одной можно остаться.
Михаил Львович Глинский напомнил Елене отца. Грудаст, с крепкой шеей и такими толстыми руками, какие бывают только у молотобойцев. Даже голос у Михаила Львовича был отцовский – раскатистый, как удаляющийся гром, и неторопливый, как течение полноводной реки, и даже малозначащие вещи в его устах приобретали какое-то особенное значение. Таким голосом пристало объявлять войну или делать внушение пятилетнему дитяте.
– О каких пришлых ты глаголешь, Михаил Львович? – Государыня с силой сжала пальцы, и перстень с огромным красным рубином врезался в ладонь.
– О каких, спрашиваешь? А Ванька Овчина! Куда ни глянешь, всюду он.
– На то он и верховный боярин, Михаил Львович. Не мне тебе глаголить, что после почившего супруга главным в Думе остается конюший.
– Ежели бы только в Думе, государыня, а то ведь я знаю, что Иван Федорович частым гостем и в твоей Опочивальне бывает. Ты на меня, Елена Васильевна, не злись. Отец твой помер, царство ему небесное, а я тебе вместо батюшки остался. Кому, как не мне, правду тебе сказать. Ты вот с конюшим в Светлице обжимаешься, а челядь дворовая о твоем беспутстве всей Москве рассказывает. Неужно тебе не грешно?
Корунд сумел проткнуть эластичную кожу, и на ладони выступила капелька крови. Елена Васильевна слабо улыбнулась.
– Продолжай, Михаил Львович. Верно ты говоришь, кто же мне еще правду поведает, если не родной дядька.
Михаил Львович приосанился, отчего его грудь сделалась еще шире и стала напоминать наковальню. На своем веку ему не однажды приходилось делать внушение девицам, а вот великой княгине – в первый раз.
– Ты помнишь, что тебе супруг твой советовал? За меня держись, за Глинского, а уж я тебя в обиду никому не отдам. А ты не только слова мужа забыла, а еще брачное ложе осквернила с Ивашкой Овчиной! И он, кобель старый, вокруг тебя прыгает. Чего, ты думаешь, он добивается? Любви твоей? Нет, племянница! Власти он жаждет, чтобы сидеть себе в Думе за старшего и нами, твоими родичами, помыкать.
Михаил Глинский ревностно относился к чужим успехам. Даже на пирах он старался быть басовитее других именитых бояр, и братина начинала свой круг с того места, где сиживал Михаил Львович. Он стал первым при великом литовском князе Александре, сумел добиться чести при Василии Ивановиче, а потому и не желал быть в услужении у полюбовника собственной племянницы.
Властью Михаил Глинский не желал делиться ни с кем, а у престола он должен стоять ближе всех по праву родства с государыней.
Смерть Василия на время примирила стародубских князей с суздальскими, Гедиминовичей со старым московским боярством. Оставшаяся без надзора власть должна быть разделена на многие куски между домовитыми вельможами, вот тогда в стольной наступит благочинность.
Целый месяц после кончины Василия бояре ревностно посматривали друг на друга и следили за тем, чтобы никто из них не приблизился к великой княгине даже на пядь.
Но когда траур по усопшему супругу иссяк, рядом с государыней во весь рост предстал Овчина- Оболенский. Конюший оказался настолько огромен, что своей ратной грудью сумел закрыть от бояр не только великую княгиню, но даже московский дворец, и лучшие люди проходили теперь в Передние палаты только с милостивого соизволения Ивана Федеровича Оболенского.
Перехитрил всех Ивашка Оболенский! Кто бы мог подумать, что ему мало покажется ядреных сисек великой княгини, теперь ему, стало быть, всю Думу целиком подавай!
– Чего же ты умолк, Михаил Львович, слушаю я тебя, – спокойно произнесла государыня.
Михаил Глинский знал Елену с малолетства и не однажды поучал ее тоненьким прутиком по тощему заду за всякие проказы, но главная наука была впереди.
– Не верь ты ему, Елена Васильевна, по-родственному тебе говорю. Наедине с тобой он одно шепчет, а во хмелю, на пиру веселом, всякое о тебе говорит, – посочувствовал Михаил Глинский.
– Пошел вон, пес!
– Ты что, Елена, али не ведаешь, кто перед тобой?
– Пошел вон, холоп, может, это ты не ведаешь, кто перед тобой?
– Вон как ты заговорила, государыня, видно, позабыла, чей кусок хлеба вкушала до своего замужества?
– Не позабыла, Михаил Львович. А вот только ты отныне ко мне дорожку вовек забудешь. Слуги, чего же вы застыли ротозеями?! Гоните князя в шею!
– Вот как ты, Елена Васильевна, со мной поступаешь ради полюбовника своего! Сначала от брата мужнего избавилась, а теперь от дяди родного отстранилась. Спасибо тебе, государыня, за честь. Спасибочки. – Низко согнулась шея Михаила Львовича. – А теперь проводите меня, молодцы, – глянул князь на рослых рынд, которые уже обступили Глинского, чтобы вытеснить его из Светлицы. – Не положено мне в одиночестве хаживать, как-никак боярин я московский!
– Постойте.
Елена растерла о ладонь кровавую каплю, и та оставила на белой коже едва заметный бурый след. Государыня подошла к золоченой клетке, в которой, нахохлившись, сидел большой серый кречет. Этот сокол был ее любимой птицей, поэтому в великокняжеской мастерской белошвеи ладили для него особый наряд. В расшитом золотом нахвостнике, в серебряном нагруднике и золоченом же клобучке этот сокол напоминал волшебную заморскую птицу, а не дерзкого разбойника, который с лета бьет птицу.
– Видишь этого кречета, князь? – Сокол повернул голову на голос хозяйки, и его завязки, что торчали на макушке гибкими рожками, слегка дрогнули. – Ему здесь невольно, но сытно. Каждый день с Птичьего двора он получает голубиное мясо. Тебя, князь, ждет совсем иная участь.
– Хм… Какая же, Елена Васильевна? – усмехнулся Михаил, глядя прямо в строгие глаза племянницы.
– Сидеть тебе, князь Михаил Львович, в темнице до скончания жизни на воде и хлебе. Чего вы замерли, караульничие? Или приказа великой княгини не слышали? За шиворот Глинского да в подвалы глубокие!
– А ну изыди с порога, нечестивый, не слышал разве, что государыня московская глаголила! – Зашелестели парчовые занавеси, и из прорехи показалась красная сорочка боярина Овчины. – В подвалах Боровицкой башни посидишь – они поглубже да посырее остальных будут, как раз для таких, как ты, окаянный!
Михаила Львовича стащили с порога, за волосья поволокли по Благовещенской лестнице, а потом,