– Слыхал, Гришенька, как над государем твоим холопы подсмеялись?
– Слыхал, Иван Васильевич, – печально выдавил ответ Малюта. – Весь московский двор только о том и говорит. Горько, государь, – вздохнул Малюта.
– Всех зачинщиков, что государю твоему зла пожелали, в Пытошную избу спровадь. Пусть они тебе поведают, кто из них злой умысел надумал. Пускай палачи для государя на славу потрудятся.
– Слушаюсь, государь.
– А теперь ступай, миленький. Болезнь проклятущая все силы у меня отняла, говорить даже трудно… Постой, Гришенька! – остановил государь в дверях любимца.
– Слушаю тебя, Иван Васильевич.
– Жену мою… царицу Анну Даниловну, свези в монастырь! Славная из нее инокиня получится.
– Сделаю как повелел, государь, – едва не улыбнулся от радости Григорий.
– Не жена она мне более, видеть ее не желаю.
– И то верно, государь, сколько же она тебе зла сделала!
Глава 10
Апрельское тепло – как раз то время, чтобы пахать землицу, а потому мужики ковали сеялки, ладили плуги. Лошадки томились в стойле, наедая крутые бока, и терпеливо дожидались хозяйского окрика, чтобы, взвалив на спины многопудовые бороны, исполосовать глубокими бороздами отдохнувшую за зиму пашню.
Лес, уставший от зимы, пробуждался с трудом: сначала оживала лещина, разбрасывая по оврагам золотую пыль цветов, а уже следом в зеленую сорочку наряжалась стыдливая ольха.
Луга еще дышали первой весенней свежестью. Сейчас здесь можно было встретить только красно- синюю медуницу да хохлатку цвета спелой черники.
Совсем иное будет через месяц, когда сквозь распаханное поле пробьются ростки пшеницы и весна взойдет новой зеленью, словно наденет на себя мохнатый тулуп.
Весна в этот год удалась особенно ранняя. Половодье было стремительным; растопило светило слежавшиеся сугробы, и они сошли со склонов веселыми журчащими ручейками. Вода поднялась под самые горбыли мостов и рвала крутые песчаные берега; она громко ухала, когда с многоаршинной высоты в вертлявый кружащийся омут падали тяжелые земляные комья.
В этом году раньше обычного пробудились медведи. Косолапые подбивались на окраины посадов и терпеливо караулили приблудных псов. Искусен был зверь и хитер: не было слышно лая, не раздавалось рычания, а на месте трапезы оставались только клочья шерсти и бурые пятна крови.
На берегу Неглинной медведь задрал пьяного мастерового, оставив от него только кисть и нижнюю челюсть с клочьями пыжеватой бороды. Погоревали малость родичи и схоронили горькие останки на сельском погосте. Но когда через неделю уже в самом Белом Царевом Городе медведь сумел задрать двух бродяг – бояре зачесали лбы.
– Эдак он и во дворец явится, – рассуждали лучшие люди.
На следующий день, вооружившись пищалями, стрельцы по указу Ивана Васильевича отправились в чащу бить лютого зверя. Не остались без дела и медвежатники – вдоль всего Земляного города были вырыты огромные ямы, а на тропах расставлены ловушки с аппетитными лосиными окороками. Однако медведь-душегубец умело обходил охотничьи секреты и, словно в насмешку над своими преследователями, задирал скотину на выпасах.
Медведя несколько раз видели у Данилова монастыря, другой раз ватага ребятишек натолкнулась на зверя у Святого ключа, где он жадно лакал студеную, освященную самим митрополитом воду.
Тот, кто видел медведя-злодея, говорил, что уши у него были драны, а потому зверя прозвали Безухим. Именно такого мишку бродячие скоморохи за ведро водки продали нынешней зимой боярину Воротынскому. Но челядь не успела довести зверя даже до княжеских ворот – вырвался медведь и убежал в лес.
Быстро одичав, зверь стал жить разбойником. Его привлекала не только домашняя скотина, но и одинокий дровосек, углубившийся в чащу. Очень скоро, поверив в свою безнаказанность, Безухий подошел к московским посадам, где, затаившись в зарослях дикой малины, караулил какого-нибудь неосторожного гуляку.
Медведь был не просто хитер, он был прирожденный охотник и в этом искусстве значительно превосходил своих преследователей: зверь умело петлял и порой заманивал медвежатников в ими же подготовленные ямы. А затем, из глубины леса, словно в насмешку над незадачливыми стрельцами, раздавался его громкий рев.
Справиться с медведем помог случай. Однажды зверь заявился на государеву пасеку. Переломав две дюжины ульев и не отыскав желанного меда, медведь залез в дом, где чугунной сковородой был прибит дочерью пасечника.
Потом над неудачником-медведем потешалась вся Москва, а знающие медвежатники заявляли:
– От страха медведь помер. Сердце у него не сдюжило. Он хоть и огромный, а боязлив дюже. Крика даже нечаянного боится, а чтобы сковородой по носу… для него это похуже, чем грохот пищалей. В прошлом году я в орешнике медведя-шестилетку повстречал. Вот огромный был зверь! Я от страха возьми и в уши ему проори, так он больше моего испугался, весь обделался.
Вся Москва целый месяц только о том и говорила, что некая девка порешила шатуна, и стали кликать ее с тех пор не иначе как Фекла-Медвежатница.
Пришла пора, чтобы вогнать в землю стальные жала бороны и с мужицким покрякиванием, с добрым размеренным понуканием довести откормленных крутобоких лошадок до кромки поля, а потом, утерев мокрый лоб, уронить на развороченный пласт первую каплю пота.
Совсем незаметно для москвичей пришла опала государя на супружницу.
Малюта Скуратов заявился во дворец после полуночи. Расступилась перед царским любимцем подученная стража, и думный дворянин без боязни затопал на женскую половину.
В тереме еще не спали.
– Ты чего это, Ирод, в Светлицу царицыну явился?! – бранью встретили Григория Лукьяновича верховные боярыни. – Совсем стыд потерял! Или государева гнева уже более не страшишься?!
Усмехнулся царский холоп и оттеснил в глубину комнаты злых старух.
– Царицу будите, не мешкая! Пусть сюда явится, разговор у меня к ней имеется.
– Чего ты надумал такое, злыдень! – замахали боярыни руками, наступая. – Или не ведомо тебе о том, что царица уже третий час как ко сну отошла!
– Ведаю, – спокойно отозвался Скуратов-Бельский, не отходя ни на шаг, – моя охранная грамота – это слова государевы. Велено будить Анну Даниловну! Если не позовешь… силой в покои войду, а стража мне еще в этом помогать станет.
Анна Даниловна появилась скоро, видать, не спала она в этот поздний час. Глянула царица строго на Григория Лукьяновича и сопровождавших его опришников, прикрикнула:
– Поклон, холоп!
– Анна Даниловна, я по воле государевой прибыл, – заговорил Малюта Скуратов.
– Шибче склонись, холоп! Или царицу уважить не желаешь?! – гневалась Анна.
Помедлил малость Григорий Лукьянович, а потом ударил челом и долго не разгибал спины, разглядывая узор на тканых коврах.
– А теперь изволь сказать, холоп, с чем пожаловал в царицыну Светлицу? – все так же сурово вопрошала двадцатилетняя государыня. – Или для вас, разбойников, законов нет?!
– По велению великого московского князя я прибыл сюда, чтобы спровадить тебя в монастырь на веки вечные.
– Подите прочь! Не поеду никуда, пока государь ко мне не придет! Гоните их в шею, боярыни! – вопила царица.
– Недосуг Ивану Васильевичу по дворцу шастать, государевы дела его держат. – И, указав опришникам на Анну, распорядился: – Приступайте, отроки. Вяжите эту бестию по рукам и ногам.
Молодцы обступили царицу. Анна яростно отбивалась от цепких рук, норовила исцарапать лицо, кусалась:
– Не поеду! Я царица! Государыня московская! Подите вон, холопы!
Опришники крепко повязали царице руки и ноги, в рот затолкали пахучий пояс.